Сегодня ближе к вечеру, во время отдыха, я купался, вокруг ни души; было время прибоя, и уходящая в море волна была необычайно мощной (настолько мощной, что купание в такую пору запрещено, но ведь мне предстояло заступать в караул); так вот, в нашей маленькой, шириной не более четырехсот метров, бухте в форме полумесяца я находился совершенно один и, не раздумывая, окунулся в воду, чтобы поскорее смыть с себя грязь и пот, безмерно докучавшие мне, настолько я был себе противен, а потом просто поплыл в море — действительно потрясающее удовольствие; я всякий раз испытываю упоение, которое ощущаю почти физически, когда уплываю далеко от берега и вокруг меня только вода; меня охватывает первозданная безотчетная радость, космический восторг от непосредственного соприкосновения со стихией. […]
Будет опять чудесная ночь во время моего дежурства, примерно часов с двух, но мне уже заранее жаль беднягу, которому потом придется будить меня; поскольку мы спим мало и нерегулярно, а я к тому же великий соня, то сплю очень крепко и разбудить меня стоит большого труда. Но потом выкуриваю сигарету, выпиваю кружку кофе, и вот я уже бодр и весел и радуюсь предстоящей теплой сумасшедшей ночи там, наверху; лишь к концу пятого часа становится как-то не по себе. […]
Мне захотелось хоть раз, один только раз насладиться всей полнотой и великолепием лета в спокойное мирное время, почувствовать всю космическую полноту природы; но война крадет у нас эту красоту, пора нашей юности уходит, исчезает, уничтоженная собственными руками, а когда наступит мир, мы уже состаримся, никто, никто не сможет определить, сколь бесконечно много отнято у нас войной, никто, кроме нас самих…
Каждый час каждого лета, каждый день, каждая весна и вся золотая пора осени — все эти годы видят нас исключительно в сером… Господи, дай нам узнать, что такое мир. […]
Только что услышал, что двадцать девятого состоится богослужение специально для нас; какая радость!
Еще раз выходил на улицу, я все никак не мог решиться лечь спать, не поприветствовав божественную ночь; на небо набегают густые перистые облака, озаряемые иногда лунным светом; море спокойное и мирное; на месте англичан я бы напал этой ночью, такой изумительной, мглистой погода бывает довольно редко…
[…]
[…]
Сегодня к нашему берегу прибило много мертвецов из Дьепа; всё больше англичане, как ужасно они выглядят; они лежали по всему берегу бухты, один оказался прямо против нашего бункера, по всей видимости, это канадец, темноволосый мужчина — от его лица ничего не осталось, — с маленьким золотым крестом на груди; наверно, канадский католик; думаю, ужасно смотреть войне прямо в лицо. Но это война, и ничто другое, война без прикрас; знаешь, я вспомнил стихотворение Генриха Лерша, стихотворение про убитого перед натянутой колючей проволокой, которую тот придерживал, пропуская своего брата; позднее я вдруг понял, кого этот убитый напомнил мне; так и есть, собственного брата, а уж потом только вспомнилось стихотворение Генри Лерша…
[…]
[…]
Опять среда, на дворе теплый чудесный осенний день и такой ясный, что кажется, Англия совсем рядом, словно нас разделяет только Рейн, а не морской канал, шириной в несколько километров; очень хочу, чтобы у нас был дом, обнесенный густой, трехметровой живой колючей изгородью, и в ней лишь одна малюсенькая калиточка для самых хороших друзей; разумеется, чтобы мы были совсем-совсем одни, чтобы было много комнат, простора и уж тогда — жить, жить и работать, как одержимому…
Я думаю, что ежели однажды один из моих сыновей попросит у меня разрешения поиграть оловянными солдатиками, самолетами и прочей подобной ерундой, то я очень рассержусь, а может, даже вспылю: я просто не смогу больше видеть в собственном доме среди всевозможных безделушек ничего, что напоминало бы мне весь этот кошмар; точно так же вернувшийся после многолетнего заключения осужденный не сможет смириться с решетками на окнах в своей квартире; ты это поймешь; например, я не могу больше слышать, как один наш певун с раннего утра принимается горлопанить солдатские песни, и готов взорваться от возмущения, но быстро беру себя в руки и преодолеваю эту слабость; я даже улыбаюсь, однако в своем собственном доме ничего подобного быть не должно; если Каспар как-нибудь зайдет к нам в гости, одетый в мундир, я уверен, поначалу это будет испытанием для моих нервов […], я не несчастлив, нет, просто твердо убежден в том, что нельзя позволять другим мучить себя всяким идиотизмом, если этому все равно неминуемо придет конец…
Моя тоска по нормальной жизни, музыке и работе неимоверно велика, но она не мучает, напротив, она поддерживает меня, сохраняет мою гордость, и я всеми силами скрываю ее от этого горластого люда, который действительно не ведает, что творит, он идолопоклонствует и предает, ему неведомы скорбь и вера, но осуждать его тем не менее нельзя. […]