На подступах к интерпретации рассказа ключевым, видимо, следует считать брошенное отцом замечание: «Да, вот такой сынок был бы мне по сердцу», позволяющее видеть в друге Георга образ его иного, чаемого бытия, причем не вполне понятно, кому из антагонистов более любезна эта ипостась его существования – самому ли Георгу, на пороге женитьбы мечтающему пусть о бедной, но холостяцкой и свободной от родительского пригляда жизни, или его родителю, вознамерившемуся спровадить ослушавшееся отцовской воли чадо куда подальше, что он, поистине с демонической силой, и делает в финале рассказа, «приговаривая» сына к смерти утопленника. Всемогущество отца проявляется среди прочего и в том, что он даже мальчишескую полуигру-полумечту сына разгадывает и, оказывается, одним махом способен разрушить.
В финальной сцене Кафка снова, теперь уже стремительно и неоднократно, меняет оптику повествования: сперва мы явно со стороны наблюдаем, как Георга «выносит» из родительского дома, затем, как бы уже вместе с ним, повисаем на перилах моста, слыша рев мотора приближающегося омнибуса, чтобы в заключительной фразе («Движение на мосту в этот миг было поистине нескончаемое») сквозь едва различимую горькую иронию автора снова приобщиться к объективированному взгляду на вещи, оценив незначительность и мимолетность одной человеческой трагедии в многомиллионном мельтешении людских судеб.
«Приговор» был и остается одной из самых таинственных загадок творчества Франца Кафки. Его целостную, однозначно исчерпывающую интерпретацию пока что не удалось вывести еще никому из многочисленных исследователей. Есть недвусмысленные свидетельства, что и сам автор, размышляя над своим – за одну ночь созданным – творением, пребывал в недоумении. «Находишь ли Ты в „Приговоре“ какой-нибудь смысл – я имею в виду какой-то прямой, связный смысл, чтобы можно было пересказать? – знаменательным образом спрашивал он в одном из писем не кого-нибудь, а именно свою невесту. – Я не нахожу, да и объяснить в этой вещи не могу ничего». Потом все-таки пытался объяснить: «Друг – вряд ли реальное лицо, скорее, возможно, это нечто общее, что присуще отцу и Георгу. Возможно, вся история – это некий обход вокруг отца и сына, а перемены в образе друга, быть может, в преломленной перспективе отражают перемены в отношениях между сыном и отцом». Но в итоге сокрушенно добавлял: «Но и в этом я не уверен».
Полагаю, есть резон разделить с автором эту неуверенность. Скорее всего, в сокровенной сердцевине рассказа вовсе не какая-то зашифрованная, однозначно поддающаяся пересказу «отгадка», а сама атмосфера неистового, всякую логику и всякий здравый смысл сметающего противоборства отца и сына, в котором бушуют первобытные, уходящие в доисторическую глубь человеческого естества инстинкты родства и насилия, ненависти и любви, отторжения и приязни, – противоборства, в котором сын (так, по крайней мере, ощущал это писатель и человек Франц Кафка) всегда и заведомо обречен на поражение.
Рассказ «Приговор», в сюжете которого столь важную роль играют письма, в первой публикации имел посвящение «Ф. Б.», в последующих переизданиях второй инициал был опущен, и довольно долго загадка истолкования рассказа как бы подчеркивалась еще и загадкой его посвящения. Лишь очень узкому кругу самых близких друзей Кафки были известны подробности его частной жизни, и, пожалуй, лишь один Макс Брод знал, что за таинственными инициалами скрывается берлинская знакомая, а потом и невеста Кафки – Фелиция Бауэр, с которой писатель состоял в долгой и весьма интенсивной переписке. Но впоследствии даже и Макс Брод – при том, что Фелиция приходилась ему родственницей – понятия не имел, куда подевались эти письма и сохранились ли они вообще. Теперь мы знаем точно: переписка длилась чуть больше пяти лет – с 20 сентября 1912-го по 16 октября 1917 года. Однако отношения между корреспондентами развивались отнюдь не безоблачно, и «хэппи энда» в итоге не получилось: после официальной помолвки последовал разрыв, затем примирение и вторая помолвка, покуда осенью 1917 года внезапно прорвавшаяся горловым кровотечением чахотка окончательно не избавила Кафку от необходимости, всегда для него мучительной, принять наконец хоть какое-то решение. Какова же была дальнейшая судьба писем?