Нетрудно убедиться, что в глубоком трагизме своего мировосприятия Кафка был среди современников отнюдь не одинок. И причины тут не в каких-то особых изломах его личной судьбы – тоже, конечно, не идиллической, – а в изломах эпохи, в которую художник жил и стремился себя выразить. Что же делать, если эпоха эта не располагала к оптимизму? Если в учебники она вошла как эпоха кризиса европейской цивилизации и первой в истории человечества мировой войны, эпоха кровавых и непредсказуемых в своих последствиях революций? Это была эпоха, в которой личность, как никогда прежде, ощутила себя песчинкой на ветрах истории. Гордые постулаты гуманизма, провозглашавшие человека мерой всех вещей, владыкой мира, способным преобразовать и обустроить окружающую жизнь по канонам истины, добра и красоты, не выдерживали проверки современностью, которая «предъявляла» человека совсем иным, без прикрас и иллюзий, во всей его незащищенности перед им же созданным обществом, во всей муке его одиночества, отторгнутости, унижений, во всей тщете его попыток спорить с жестоким и равнодушным веком. Так – или примерно так – ощущал свое время Кафка, и не один только он. Другой вопрос, что выразил он это ощущение по-своему, в манере, ни на кого не похожей.
Возьмем, к примеру, рассказ «Приговор», в котором загадки приватных биографических обстоятельств более чем причудливо сплелись с загадками не вполне сфокусированного художественного обобщения. По сути, это первое зрелое произведение Кафки, в котором во всей самобытности зазвучали неповторимые повествовательные интонации его прозы. Не сразу осознаёшь какой-то мучительный, непреодолимый разлад между ясной, полнозвучной, уверенной и стройной повествовательной речью – и миром, который она живописует. В ритмах повествующего голоса просто нельзя не услышать строгое стремление к прозрачной легкости, к классической, едва ли не моцартовской гармонии, однако мир, столь выпукло и пластически зримо возникающий перед взором читателя, напоминает тягостный, вязкий кошмарный сон, где все вроде бы близко, знакомо, узнаваемо – и в то же время как бы сдвинуто со своих опор и лишено привычных, поддающихся разумному объяснению связей.
В основе рассказа – конфликт молодого коммерсанта Георга Бендемана с отцом, конфликт, имеющий в творчестве Кафки, как уже было сказано, глубокие и болезненные биографические корни. Однако с первых же строк внешне вполне достоверного повествования в его сюжет вкрадываются некоторые беспокоящие читателя странности. В начале рассказа мы застаем героя за письмом к другу юности, обретающемуся теперь в России, где он, полубольной и почему-то обреченный на удел холостяка, не слишком удачливо ведет свои предпринимательские дела. Именно поэтому Георг стесняется писать другу и о своих деловых успехах, и о предстоящей женитьбе. Читатель, приученный традициями реалистической прозы к доскональной и всеведущей точности изложения, пусть неосознанно, но все равно отметит, что ему так и не сообщили, чем конкретно торгует коммерсант Бендеман, какое такое дело ведет его друг в России и каким именно недугом страдает: автор, чрезвычайно скрупулезный в описании второстепенных подробностей, эти существенные детали почему-то опускает.
К тому же он незаметно меняет ракурс нашего зрения: в начале рассказа мы видели Георга Бендемана как бы со стороны, но теперь, углубившись в содержание его письма и в ход его мыслей, уже смотрим на происходящее только его глазами. Лишь после этого на арену повествования выходит престарелый отец, к которому Георг, прежде чем отправить письмо, зачем-то заходит посоветоваться. (Это вообще характерно для Кафки: подробно описывая поступки, жесты, душевные движения, размышления персонажей, он намеренно скуп и алогичен в изложении их мотиваций.) В каморке отца, погруженной во тьму и представляющейся Георгу чуть ли не преисподней, где герой, а вместе с ним и читатель, с порога погружается в зловещую атмосферу страха, нас поджидает очередной сюрприз: отец само существование загадочного российского друга отрицает, сын же поначалу почему-то не решается ему возражать (да и само письмо, по поводу которого пришел посоветоваться, пугливо показывает отцу лишь на секунду), а когда решается, делает это не слишком убедительно. Новый виток внешних несуразностей поджидает читателя в кульминационной сцене рассказа, когда дряхлый отец, мгновенно и злокозненно преобразившись из немощного, впадающего в детство старикашки в разгневанного титана (он грозно возвышается над Георгом, стоя на кровати, а потом, когда речь заходит о предстоящей женитьбе сына, и вовсе исполняет глумливый канкан, подкрепленный цитатой о необоримости женских чар из оперетты Легара «Веселая вдова», тогда только-только начавшей триумфальное шествие по европейским сценам), осыпает сына тяжкими обвинениями в эгоизме, нелюбви, и теперь, в новом своем обличье, вдруг поминает затерявшегося в России друга уже как человека вполне реального и даже хорошо ему знакомого, с которым он якобы состоит в переписке.