Я молчал и страдал мучительно, убийственно невыносимо; и силы мои как-то начали мне изменять. В теле оказалась слабость, грудь начала болеть больше, и я думал, что эти неприятности и безнадежность на будущее, и своевольное уничтожение собственных своих сил могут скоро и верно действовать разрушительно. И у меня оставалось одно: если силы вынесут это состояние, то хоть пеший, но к вам; и что бы ни случилось со мною впереди, — ничего: решимость каменная напор воды удержит.
И вот в этом-то гадком, болезненном состоянии я писал к вам из Москвы письмо, о котором весьма теперь жалею; это сделал я нехорошо. Гадкую пору жизни всегда надо убивать в самом себе, не передавая ее другим, особенно людям тем, которых любишь. В Москве удержался; Василию Петровичу однажды намекнул слегка — и только. Ну, уж чорт знает, как хотелось сказать кому-нибудь о себе хоть слово, — и сказал его вам: и дурно сделал — вас оно потревожило; вы человек такой, который или ото всей души презираете, или всей душой принимаете радость и горе. Впредь буду умней; да думаю, что впереди таких горестей со мною и не случится.
Помню, была у меня подобная болезнь во время оно, назад тому 10 лет, когда я в первый раз полюбил и бешено и безумно, и кончил историю плохо для нее и в тысячу раз хуже для себя. Но то время прошло, пережилось и забылось; так и теперь: самая дрянь прошла, болезни нет. У меня такая натура: сначала — чорт знает как — убьет ее горе; потом пройдет, забудется — и навсегда. Может быть, я бы еще и теперь был в том же состоянии, но нечаянно мне помогла из него выйти одна женщина; об ней я к вам уж писал; я думаю, это письмо уж получили. Я ей много обязан, она встретилась со мной именно в ту пору, когда была она всего нужней. Зато что за женщина — дьявол сущий…
Кажется, я от этой женщины скоро не откажусь; сам я этого ни за что в свете не сделаю, — скорей готов погибнуть, чем оставить ее, — разве она развяжет этот узел. Не знаю, сумею ли я ей отвечать долго; ее фантазия слишком капризна и прихотлива: каждый день ей нужна пища — увлекай ее фантазию: она ребенок; не увлекай — прощай. Ей нужна вседневная пища, она все живет в идеальном мире. Вещественность для нее вещь ничтожная; она на вещи смотрит сквозь призму своих фантазий; куда желания влекут, туда она следует: к погибели ль — ничего. Но у ней в натуре не лежит глубокое чувство; она все понимает, но понимает одну цветистую внешность. Вдова, не связана никаким условием, свободна как воздух. Вчера был у ней, чудо как она была хороша! Много сторон у ней есть прекрасных, человеческих. Она может обезумить и не меня: не даром весь Воронеж волочился за нею. И не счастье ли принадлежать такой женщине. Если я поеду в Питер, и захочу, — она поедет со мной. «Куда хочешь — всюду готова». Как у нас с ней пойдет дальше, буду писать. Но будь, что будет, по крайней мере я ей обязан в настоящую пору весьма многим; она возродила меня снова к жизни, и я теперь начал жить лучше. В душе такая полнота.
Одна забота, об одном грущу, что не могу еще ехать в Петербург. Смерть как хочется уехать к вам скорей. Воронеж в глазах моих потерял всякое значение. Что в нем у меня своего? чего жаль? кто есть, о ком бы пожалеть? Никого; свои — чужие, чужие — статуи, без духа и жизни. Отец — человек копеечный, алтынник. Куй я ему денежку — славный сын; подличай — прекрасный человек. Мать — простая женщина, с которой можно жить — и не жаль оставить. Сестра — я любил ее прежде; но она как-то переменилась, и я понимаю ее положение. По обстоятельствам ей должно перемениться; она купается в родном болоте и должна в нем утонуть; и все, что я пробудил в ней, по необходимости должно снова заснуть. Женщины — цветочки; поливай их роса и дождь — они цветут; а грей одно солнце — засохнуть. — Она, да, она ехать может со мной, куда угодно; весь Божий свет для нее один роскошный храм. За будущее не ручаюсь, а теперь по крайней мере так…