И стала осыпать мелкими поцелуями его лицо, глаза, уши, потом звонко чмокнула в губы:
— Это невозможно… Грудинка!
Оставив мужчину, снова подбежала к портфелю. Распахнула его, присев на корточки, заглянула внутрь. И вытащила наружу еще один сверток:
— Корейка! Лацко, милый… Это же корейка?!
Швунг застыл на месте, у него было ощущение, будто мир рухнул вместе с ним.
— Душа моя… — проговорил он, чувствуя, что ему изменяет голос. — Душа моя… — еще раз начал он.
— Лацко, милый! Это просто невозможно…
Она снова порхнула к нему и обхватила за шею.
— Ты всех милее…
— Душа моя…
— Ты милее всех… ты мой сладкий Лацко!
Взяла его лицо в ладони:
— Чей Лацко? А? Чей Лацко?..
Поцеловала его в лоб.
— Ну, иди же, сядь сюда, к печке. Видишь, как я ее для тебя натопила…
Она подтащила его к печке и усадила в кресло. Села к нему на колени и снова поцеловала в лоб.
— Я отнесу это мясо в кухню… и мигом вернусь к тебе… — говоря это, она поцеловала его в шею.
Швунг откинулся на спинку кресла и закрыл глаза:
«Господи… Господи…»
— Только выйду, — повторила женщина, — и вернусь обратно, чтоб тебя согреть. Ладно? Ты хочешь, чтоб я тебя согрела?
— Я пропал!.. — сказал Швунг, оставшись один. — Пропал… окончательно…
Он вытянул ноги и закрыл глаза.
— Пропал окончательно…
Он встал, подойдя к столу, оперся о него руками и уронил голову:
— В конце концов, как я уже говорил на улице, сегодня я еще подожду, на сегодня обойдемся без скандала! Сегодня я это уж действительно заслужил! Чтоб сегодня еще раз… последний раз… А уж завтра я снова раздобуду грудинку… и корейку… и отнесу домой. За одного Маколи уж как-нибудь разживусь у ветеринара грудинкой…
Он обернулся и поглядел на кровать. Подходя к ней, снял часы, затем сбросил пиджак и повесил на спинку стула.
— Боже, — произнес он, присев на край кровати снять ботинки. — Господи боже… истинно говорю тебе — нет более несчастного создания, чем человек!..
Он посмотрел перед собой, и рука его, развязывавшая шнурок, застыла неподвижно. Он почувствовал резь в глазах и понял, что вот-вот заплачет. Быстро повернулся головой к двери и крикнул:
— Ради всего святого, иди же, о бестия!
«Наше главное несчастье в том, что мы из всего делаем слишком большую проблему! Вот и сейчас я чувствую себя как распоследняя паршивая собака… Но разве можно сравнивать безмерность моих угрызений с тем грехом, что я совершил, и тем более с характером этого так называемого греха? Так ли уж тяжко я согрешил, чтоб чувствовать себя отъявленным подлецом? Если кто честно — именно так, — честно терзается угрызениями совести, то это я. Но за всяким моим самоосуждением и самообвинением всегда теплится сомнение, а точно ли я грешен? И действительно, так ли велик мой грех, чтобы чувствовать к самому себе отвращение?»
В ранний утренний час Кирай торопливо шагал сквозь туман, который, пережив ночь, упрямо заволакивал улицу мглистой пеленой; он шел, подняв ворот пальто, глубоко надвинув на заспанные глаза шляпу, зажав под мышкой полегчавший портфель и то и дело шмыгая носом.