– Давай помогу произнести это вслух: слепой и однорукий калека, которого ты пощадил, желая произвести впечатление на пленницу – капитанскую дочь, однажды ночью взял да и украл ценную добычу… красивый темно-синий махолет, который ты хотел оставить себе. Неприятно о таком вспоминать, да. Рискну предположить, что ты загнал эту историю в самый отдаленный чулан своих чертогов памяти.
– Я тебя искал! – рычит Типперен. – Я хотел тебя убить!
Парцелл кивает с неподдельным сочувствием:
– Прошло слишком много лет – даже ненависть так долго не живет.
Пират бормочет ругательства; грешник возвращается к своему стулу. Бросает быстрый взгляд на Ванду, потом берет осколок с сиденья и поднимает его над головой, будто стремясь проткнуть острым концом потолок.
Ванда несколько секунд смотрит на обивку кресла, которая из темно-серой вновь сделалась коричневой с рыжеватым отливом, а потом усилием воли вынуждает себя поднять голову и взглянуть в огромное зеркало, которым теперь увенчана гостиная.
Когда это началось?
Она не помнит.
Кажется, так было всегда, и ей хватило времени, чтобы научиться многим вещам: заплетать косы вслепую, умываться без зеркала, отворачиваться от любой отражающей поверхности, будь то новенький чайник или оконное стекло. С окнами было проще – они рисовали не слишком четкую картинку, но от нее все равно внутренности скручивались в болезненный, липкий и холодный комок, а в висок вгрызалось жадное сверло.
Она видела, она все видела и знала; такое не забывается.
И прямо сейчас, когда она вновь видит
Типперен Тай, или тот, кого они так называли: сгусток тьмы, в котором нет ничего человеческого.
Северо: рубаха кажется черной от крови, что вытекла из перерезанного горла.
Толстяк: лицо и руки – угольная корка; в трещинах местами проглядывает алая плоть.
Котенок: раздутое вдвое от привычных размеров тело, выеденные рыбами глаза.
Свистун: голова все падает, падает то на грудь, то на плечо; не может удержаться на сломанной шее.
Молчун: единственный, на ком нет признаков насильственной смерти, но эти белые глаза, эти лиловые пятна на щеках…
И сама Ванда: искаженное в судорожной гримасе, почти неузнаваемое лицо с позеленевшей кожей, пена на губах.
– В этой комнате… – тихо говорит она. – В этой комнате прямо сейчас всего лишь…
…Как все случилось?
Когда остров затянуло в урданет, была ее вахта. Потом она сотню раз повторяла своей второй приемной семье, что предупреждающие маяки не горели – наверное, нерадивый смотритель пропустил очередной облет; а может, печати по какой-то другой причине пришли в негодность. Так или иначе, дьюс острова не изменил курс, и на долгие месяцы они оказались отрезаны от остального мира.
Это были самые длинные месяцы в ее жизни.
Она даже не догадывалась, на что способны люди, охваченные жаждой мести, когда думают, что им нечего терять и что виновного никто не защитит, и сам он тоже не сумеет защититься.
После того как в конце концов более бдительные и везучие соплеменники смогли забросить терпящим бедствие достаточно крепких канатов с крюками, которые не сорвались от первого же рывка, и общими усилиями выволокли остров из опасного течения, с виду жизнь пошла по-старому… Но на самом деле мало что изменилось.
И в тот день, когда птенец…
Нет.
В тот день, когда молодой пират, внедрившийся в караван, чтобы добраться до его предполагаемых – но несуществующих – сокровищ, впервые стал оказывать Ванде знаки внимания, она ответила ему.
Разве могло быть иначе?
– В этой комнате прямо сейчас только два живых человека.
Рука Иголки ложится поверх ее руки, твердо и уверенно.
«О боги, до чего же яркие все эти цвета…»
Два живых человека стоят посреди вихря обломков, в котором время от времени можно различить фрагменты, имеющие смысл: лица, лица, множество лиц; окно с яркими голубыми шторами, скамейка под сенью старого вяза, путевой журнал, заполненный аккуратным почерком (пусть строчки и сочатся алым, поскольку написаны они не чернилами, а кровью сердца), удобное кресло с чуть потертыми подлокотниками – на одном забытая, перевернутая книга…
Два живых человека смотрят друг на друга.
Где-то рядом рассыпается третий – не совсем живой, – и когда от него остается горстка праха, этот прах тоже подхватывает вихрь, уносит прочь. На полу остается ключ-кольцо: безупречное, золотое, поблескивающее в лиловых сумерках.
Как тебя зовут по-настоящему?
Лия. Лия Монтелла. Моего отца звали Бруно, мою мать – я ее не помню, она умерла, когда я еще не умела разговаривать, – звали Вив.
Лия, ты понимаешь, где мы находимся? Ты знаешь, что это за место?
Это… потусторонний мир?
В некотором роде. Твой остров летает у самого рубежа, который называется Облачная грань, и время от времени пересекает его в обе стороны. Сейчас мы за пределами мира живых. Лия, я могу сделать так, что мы туда вернемся насовсем. Ты этого хочешь?
Я… А зачем?