Харви начал принимать талидомид, и это очень помогло, но через несколько месяцев у него стали проявляться крайне неприятные и болезненные симптомы периферической нейропатии. Тогда Харви перешел на “Ревлимид”, и сначала ему стало гораздо лучше, но потом оказалось, что этот препарат слишком токсичен для костного мозга. Когда тромбоциты у Харви упали ниже 20 000 на микролитр, от этого подхода пришлось отказаться. Наконец началась химиотерапия. Не знаю, насколько все эти методы лечения сказались на лимфоме, но в итоге они погубили иммунную систему Харви. Он стал крайне подвержен рецидивирующим инфекциям, из-за которых постоянно попадал в больницу. Живи он сейчас, ему, вероятно, помог бы препарат “Ибрутиниб”, показавший фантастическую эффективность при нескольких видах злокачественных опухолей лимфатической системы.
До сих пор неясно, что было раньше – пришла лимфома и разрушила иммунную систему или какой-то дефект иммунной системы сделал возможным развитие лимфомы. Харви подозревал последнее, поскольку в первый раз у него был рак яичка, а лимфома оказалась вторым первичным раком, а не рецидивом или производным от изначального. А кроме того, остается, безусловно, открытым вопрос бесконечных препаратов и процедур, которыми его лечили: они тоже привели иммунную систему в катастрофическое состояние, и как именно они ее разрушали и подавляли, неизвестно. Какой бы ни была причина, отказ иммунной системы раз за разом приводил к сепсису, пока лечащие врачи не вызвали нас со взрослыми детьми Харви на разговор и не порекомендовали обратиться в хоспис, деликатно намекнув мне, что при следующей инфекции везти Харви в больницу уже не стоит. Нам посоветовали позволить природе взять свое. В тот момент у Харви был туберкулезный менингит, поэтому принимать информированные решения он не мог.
Возвращение Харви домой было большим облегчением и для него, и для всех нас. Менингит у него прошел, интеллект полностью восстановился, и благодаря хосписной помощи на дому Харви проводил научные совещания с коллегами из лаборатории. Я попросила Марка, сына Харви, съездить во Флориду и привезти родителей Харви. Ленни и Эстель было уже за девяносто, и они оставались рядом с Харви все время, пока он был дома и пользовался услугами хосписа, и до последних минут его жизни окружали его заботой и любовью. В те дни мне едва ли не сложнее всего было смотреть в глаза его матери. Перед тем как выйти из нашей комнаты, я всегда на несколько минут замирала, чтобы собраться с духом: я знала, с какой тревогой Эстель будет вглядываться в мое лицо, изучать позы и жесты. Харви был для них свет в окошке.
Сколько еще Омаров и Андреев нужно принести в жертву?
Почему лимфому у Харви диагностировали, только когда она распространилась по всему телу? Почему саркому у Омара нашли, только когда она уже изрыгала клетки в кровоток, захватила окружающие мышцы, уютно обосновалась в легких и костях? Почему опухоли Андрея позволили разрастись до девяти сантиметров, когда она уже грозила пережать спинной мозг и привела к полному параличу спустя считаные дни после появления симптомов? Почему мы не пытаемся распознавать первые признаки рака, вместо того чтобы ставить цель истребить последнюю клетку зверскими методами лечения? Все, что случилось с ними, дает ответ на вопрос, зачем вообще искать рак в двадцать два года и в восемьдесят девять лет. Возраст – не гарантия, что рака у тебя не будет. Каждого из нас нужно регулярно обследовать. Необходимо обеспечить для этого научно-техническую базу. Рак нужно предотвращать еще на предраковом уровне. И не одна я это говорю.
Что ранняя диагностика – ключ к решению проблемы рака, признают все. Вот почему уже десятки лет проводятся скрининговые процедуры, и ранняя диагностика снизила смертность по меньшей мере на 25 %. Теперь нам необходимо стремиться к тому, чтобы распознавать раковые клетки еще раньше, до того, как они станут видны на сканах. Почему же на это важнейшее направление исследований выделяется только 5,7 % общего бюджета Национального института рака? Почему 70 % бюджета идут на исследования злокачественных опухолей на поздних стадиях, причем на исследования, которые ведутся на животных и культурах клеток и заканчиваются клиническими испытаниями с практически девяностопроцентной вероятностью провала? Почему все не наоборот – и мы не выделяем основную часть ресурсов на выявление рака в самом начале?
Сколько еще Омаров, сколько еще Андреев придется принести в жертву?