— Помню, с тех пор, как вошла в мой дом вон та кукла, что проскакала сейчас мимо нас, счастье стало покидать меня и сам я лишился покоя. О создатель! Я не знаю, в какой злополучный день мой отец сватался с голодранцем за щепотку насвая. Не знаю, в шутку ли сделал он это или всерьез? Как бы там ни было, славный бек открыл двери перед самой албарсты. Эх! Надо было еще тогда у бурливой реки прирезать эту дочь шайтана… Наверное, не пришлось бы сносить нашему роду всякие унижения…
Акимкан хмуро молчал.
— Тогда и нам с вами, батыр, — продолжал Адыке, тяжело вздохнув, — не пришлось бы обижать друг друга. И терпеть сегодняшнее оскорбление… Она ведь пронеслась перед нашим носом, словно нечистый дух из пещеры. Скажи, батыр, разве Аксур, гордость целого рода, из таких скакунов, на котором впору ездить женщине? Разве Манапбай-мирза, любимец славного Арстаке, человек, которого должны выслать в далекий край?
Акимкан только промычал в ответ.
— Да, сбылись вещие слова моего отца-провидца. Лишь бы нам уцелеть, — заключил Адыке с грустью.
Адыке чувствовал: закатилось их время, выпадают поводья из рук. Потомки бека, объятые тревогой, как после дурного сна, предугадывали, что редеет, иссякает их род. Особенно настораживало, что какой-то бедный чабан набрался чужого духа и дерзко глядит самому баю прямо в глаза, требуя себе платы, или что женщины, которые испокон веков возились у очага, научились не только перечить мужьям, но и принялись без стыда и совести разъезжать по аилам, собирать сходки, сажая только что вышедших замуж молодок рядом с почтенными аксакалами и науськивая их кричать во все горло: «Киргизские женщины и девушки, добивайтесь равенства!»
В этом виделось не только нарушение обычаев, но и дурное предзнаменование, чреватое опасной бедой.
Впрочем, бай есть бай, бий есть бий. В те времена, когда старейшины могущественного рода были всевластны, стоило могучему Арстаналыбатыру рыкнуть, не сходя с почетного места в своей юрте, как люди кругом склоняли перед ним головы, спешили выполнить его приказ, внушая себе: «Рык льва — воля аллаха!»
Даже Асантай вынужден был, страшась гнева Арстаналы, вброд перейти реку, а Барман, не пикнув, отдал свою дочь без калыма замуж за его сына, Манапбая.
О аллах всемогущий! Разве может улететь невредимой даже белая лебедь, которая бросит тень на голову Манапбая-мирзы, любимца рода сегпзбек? Разве может остаться живым-невредимым стрелок, которому приказано сбить ее на лету, но он не сбил? О аллах всемогущий! О аллах всемогущий! Позапрошлой осенью, вкушая хлеб-соль, стодевятнадцатилетнего возраста священный. Арстаке ушел в иной, истинный мир. С ним прощалось великое множество народа, сгибаясь от горя и скорби. По его потомки не смогли справить поминки по всем велениям стародавнего обычая и созвать гостей отовсюду.
Немного погодя, словно не хватало этого позора, стал грозиться Шаймерден, главарь недостойного рода, издавна враждовавший с ним. Этот подлый человек, возгордись тем, что получил подарок от белого царя, уже давно тягается с потомками бека. Когда Арстаналы был жив еще, Шаймерден боднул его однажды так метко, что чуть не распорол ему живот. Теперь у Шаймердена появился хитрый выскочка Барскан, притерся к новой власти на службу и мутит все исподтишка. Оклеветал Манапбая перед новой властью: «Манапбай плачет, мол, по прошлому. Справляя поминки по своему отцу-хану, он назначил приз живыми людьми».
Мысли Адыке перекликались с мыслями Акимкана. Тот думал:
«О Адыке, кто знает, то ли наветы паршивца Барскана причиной тому или так уж положено по законам новой власти, но притеснили светоча нашего Манапбая. И все мы, потомки бека, терпим унижение, Адыкеджан. О создатель, где наша былая гордость, если Манапбая, державшего паше знамя, ссылают невесть куда, а эта албарсты, которой дали править народом, чуть не затоптала нас своим конем…»
Темно-гнедой иноходец, на котором мерно раскачивался Акимкан, оступился и чуть не упал. Нахмурив взъерошенные брови, Акимкан дернул поводья:
— Эх, чтоб тебя прирезали!
Кругом ничего не слышно, кроме топота копыт, стучащих о жесткую каменистую дорогу, да глухого шепота между всадниками. Стесняясь Акимкана, люди не ведут шумных разговоров. Ни те словоохотливые, что любят рассказывать свои и чужие родословные предания о древних походах, ни шутники, что не дают скучать людям, развлекая их забавными историями, ни красноречивые мудрецы, что услаждают душу переходящими из уст в уста назидательными речами, — никто не смеет раскрыть рта.
Акимкан мрачен, Адыке объят думами: они ведь едут не на какое-нибудь сборище, где разрешаются родовые споры, или на поминки, где устраиваются скачки, или же на той в богатом апле с шумными играми и щедрыми угощениями.
Заодно с Акимканом вся остальная знать рода, почитающего Манапбая, охвачена тревогой. Роды и аилы враждовали между собой, насильничали, учиняли произвол друг над другом, когда же над ними нависла угроза, богатеи сплотились.