— Говорит, говорит… А знаешь, Сахиб, что она говорит: «Ленин принес свободу людям, а вы помогаете врагам Ленина — инглизам. Вы, мастуджцы, везете ружья, пушки, пулеметы врагам Ленина, а? Прекратите! Если звери инглизы победят рабочих и крестьян, вы останетесь рабами инглизов. Зачем вы помогаете инглизам?»
Лицо Гулама Шо, большое, кочковатое, свела плаксивая гримаса:
— Люди Мастуджа — старики и молодые — сказали: «Эй, царь, не помогай врагам Ленина! Берегись!» Ох, что делать? Что делать?
— А ты и не помогай! — сказал совсем равнодушно Сахиб Джелял. — Закрой глаза!
— А если дьявол озлится! — Гулам Шо шлепнул ладонью по договору. — Гурки стрелять горазды! И виселица стоит.
Весь вид его говорил, что он страшно напуган.
— И ты царем еще называешься! Какой ты царь! Что у тебя нет в Мастудже храбрецов?
— А кто мне выплатит в конце года сто гиней, сто золотых звонких гиней? Я бедный! Мне без гиней нельзя.
— Вот ты какой царь! — словно впервые разглядел Сахиб Джелял Гулама Шо. — Я поверил, что ты царь, а ты — базарчи.
При свете светильника — чирага — видно было, как совсем младенчески сморщилось бугристое, будто вырубленное из арчового полена, козлобородое лицо царя. И Сахиб Джелял даже склонил голову набок, ожидая, что тишину хижины пронзит визгливое блеяние.
— По красоте ты верблюд, по пению — ишак, — пробормотал он, но вслух сказал другое: — Тебе платят английские гинеи. Темные тучи закручивают вихри, те темные дела обеляются взятками. Отец кислое яблоко ест, а у детей оскомина. Ты отец мастуджцев. Что ты даешь своему народу, своим детям? А? А многие ли твои люди сохраняют от тех ста гиней жизнь и здоровье? У тебя они в Мастудже с голоду пухнут. От похлебки из камней не растолстеешь.
Ничего не говоря, Гулам Шо с упрямством дервиша на зикре — радении мотал головой и раскачивался всем туловищем из стороны в сторону.
— А если твоим мастуджцам придется еще тащить на себе железные пушки на бадахшанский перевал, куда и горный киик не забирается, что с мужчинами и женщинами Мастуджа будет? Золотые гинеи ты положишь себе в сундук, а живых людей в могилу, да?
— «Аджаль» — смертный час предопределен изначала!
— Хватит молоть вздор. Ползаешь ты в пыли. Разве удел человека — бояться тиранов? Заставляют они людей разбивать камни, но люди могут разбивать головы тех, кто заставляет. Надо знать, кого сейчас бояться больше — дьявола или той, которая там. — Он посмотрел на дверь, за которой высилась гора Рыба, и Гулам Шо весь затрясся. — Она сидит у очага и рисует волшебные узоры. Она знает, что друг всем — ничей друг.
Сахиб Джелял сделал паузу и смотрел в темно-синий четырехугольник распахнутой двери, на серебристые в волшебных отсветах бока и спины валунов-гигантов, на рдевшие красными огоньками на противоположном склоне долины редкие селения. Он сурово поджимал губы: «Разве царя разагитируешь? Царь есть царь. Но не всё потеряно. Гулам Шо суеверен. Он боится белой Змеи. И если он боится англичан, то еще больше боится Живого Бога».
Царь Мастуджа, вращая глазами и всё шире открывая рот, смотрел на благообразное, с прикрытыми глазами, лицо невозмутимого Сахиба Джеляла и трепетно ждал его слова, кого же следует еще бояться…
— Охо-хо! — поднялся с места Сахиб Джелял. Голос его теперь глухо звучал откуда-то из сумрака, сгустившегося под низким черным потолком. — Ох-хо, кости мои говорят: послезавтра разыграется непогода; клянусь, на перевалах опять разразится буран. Зима еще раз вернется, еще на недельку. Скажи, Гулам Шо, в Мастудже все люди верят в Живого Бога?
— А! М-м…
У Гулама Шо, как он сам признавался позже, «будто четыре глаза раскрылись», так он поразился, откуда Сахибу Джелялу известно такое. Правоверный исламский государь — мастуджский властитель — не сразу решился признаться. Он бормотал общеизвестные истины: исмаилитам дозволено скрывать свои подлинные догмы и обряды. Он — повелитель и царь Мастуджа — знал и знает, что его подданные плохие мусульмане, а проще говоря, лишь называют себя мусульманами. Да и он сам — это признание Сахиб Джелял вырвал у Гулама Шо чуть ли не силой — хоть и почитается всеми блюстителем ислама и изучал науки в Дивбенде, но остался верен религии предков. Нет-нет! Чего ему бояться ассасинов Ага Хана, если он исправно платит ему священную дань.
— Изволь слушать меня, Гулам Шо! Живой Бог почернеет лицом, когда ему донесут, что ты проложил через свою Мастуджскую долину дорогу для огнедышащих пушек, и что война — жестокое, кровавое, не знающее пределов истребление людей — впущена тобой в дома исмаилитов. Казне Живого Бога необходимо золото, а мертвые исмаилиты не платят налогов. Помни, Гулам Шо, боги привыкли восседать на золотом троне!
При каждом упоминании имени Живого Бога все гигантское тело царя Мастуджа начинало конвульсивно дергаться в каких-то неправдоподобных корчах.
— Ага Хан знает все! — припугнул Сахиб Джелял. — Он все знает от нее, — и он качнул головой в сторону двери. — Разве она не призывала тебя к себе и не говорила с тобой?
— Она не показала лицо. Она не подняла покрывала.