Люди умирали от кровавого поноса по конюшням, по овинам и под открытым ледяным небом на застывшей земле с намерзшей толстою корою снега. Пританцовывали от холода, переминались с ноги на ногу у костров, напивались и заунывно тянули под гусли песни о царе Лазаре.
Потом на полк вдруг напала спячка, тяжелый нездоровый сон. Люди спали в стогах, в домах, на чердаках, спали в оврагах и даже на кучах навоза. Ночью отправлялись воровать, на заре возвращались, жалкие и понурые.
Кое-кто из солдат, завороженный красотой покрытых снегами лесов и гор, уходил бродяжничать. Через несколько дней им изменяли силы, они валились в снег и замерзали. А тех, кому удавалось добраться до отдаленных селений, принимали в домах, и они там жили целыми неделями. Патрулям приходилось силой возвращать их в лагерь, где каждый день кого-нибудь били палками.
Привыкшие думать и чувствовать одинаково, все уже догадывались, что о великой войне, в которой их полк прославится, вознесется до самых небес, нет и речи. Подобно снегу, занесшему следы колес и копыт за полком, молчание начальников и немецких офицеров положило конец разговорам о доблестных битвах и победах. Из Вены не приходило никаких распоряжений, и полк чувствовал себя незваным гостем на чужой земле.
Когда полк, почерневший от дыма, пахнущий порохом, с развернутыми знаменами, с покрытыми кровью ранеными, впервые появился в этих местах, окрестные жители были потрясены его видом и напуганы. Но вскоре выпал снег, и орава этих чужих неистовых солдат словно утонула в тишине снежных сугробов, и постепенно о них позабыли. И лишь в окольных селах женщины шептались об их необычайной мужской силе.
Муштры больше не было, и полк, расселившись по заснеженным землянкам и обнесенным плетнем соломенным навесам, был не виден и почти не слышен, если бы не завывание и причитание солдат под гусли, казавшиеся до того страшными и жалостливыми, что на глазах у женщин выступали слезы.
Барон Беренклау куда-то укатил, большинство немецких офицеров разбрелось, и полк превратился в толпу бездомных нищих. Какое-то время у повозок стояли часовые, но вскоре исчезли и они. Снегу выпало по колено, он укутал голые деревья и кусты. В сером небе каркали вороны, а по ночам при свете месяца стали выходить стаи волков.
Кровавая слава полка уже стерлась из памяти, а его потерям никто не придавал значения. Конец оказался жалким и убогим. Люди дрожали и мерзли от лютой стужи, а дни тянулись бесконечно.
Исакович жил с солдатами, хотя был болен и мог разместиться, как все офицеры. Тяжелый будто колода, он целыми днями лежал закутанный в овечьи шкуры на повозке или под ней на соломе, прямо на снегу. Он точно оглох и онемел и, не произнося ни слова, копошился возле своей повозки, перетаскивая одеяла и овчины из кузова под кузов и обратно. Спал он когда придется, зарывшись с головой в шкуры, часто среди бела дня, и то и дело просыпался. Исключение составляли дни, когда на заре или под вечер верхом на лошади он с выражением мрачного отчаяния на лице отправлялся охотиться на лис. Посты он больше не проверял, не заходил и в землянки солдат. Извещения и приказы Беренклау оставлял без внимания. При всей своей неуемной строгости он запустил полк и неделями не интересовался даже оружием. Единственной его заботой было найти человека, который бы его заменял, когда он спит.
Его сапоги от воды и грязи потеряли всякий цвет, голенища спускались гармошкой. И он стоял в них, раскорячившись, как пьяный. Его чикчиры, еще красные, но с белыми от воды и солнца полосами, свисали мешком. Ремни болтались спереди и сзади. Ментик и доломан, обшитые серебряным галуном, вылиняли, обтрепались, стали кургузыми и лишали его всякой военной выправки. Обычно он стоял, точно расслабленный, позади своей повозки, чаще всего держась руками за больной живот. Понуренная голова, отвисший подбородок, мешки под глазами, сведенные брови, оттопыренные уши делали его дряхлым, смертельно больным стариком. Волосы падали на мясистый сплюснутый нос, и без своей треуголки он выглядел не только не героем, но человеком, стоящим на краю могилы.
И все-таки, когда Вук Исакович, опершись спиной о колесо, вглядывался припухшими глазами в длинную вереницу сельских домов и заснеженных деревьев, он совсем не походил на медведя, погруженного в зимнюю спячку, под его внешним спокойствием таились страшное отчаяние и душевная тревога. Каждую минуту он готов был с ревом кинуться куда глаза глядят, кусать самого себя и любого, кто подвернется ему под руку. Все в нем содрогалось от внутренних рыданий. Ребра вонзались в него ножами и не давали вздохнуть.
Сообщение о том, что его жена Дафина умерла, он принял совершенно спокойно. Ему казалось, что весть пришла из какого-то иного мира. Измученный заботами о полке, он не имел даже сил заплакать. Ошарашенно постояв какое-то время у мутной воды возле лодки, он спокойно вернулся в лагерь, и никто не заметил в последующие дни, чтобы он скорбел или убивался по жене.