В те дни у него часто менялось настроение. Он то ехал впереди полка с офицерами, покуривая трубку, то вдруг заваливался в повозку, которая тарахтела за полком. Или, сдвинув набекрень треуголку, весело гарцевал в такт песни, а потом вдруг умолкал, отъезжал в сторону и свирепо бил коня сапогом в брюхо. Кряхтя от боли в тряской повозке, он воображал, будто уже несколько дней идет дождь и ему нет конца, будто этот дождь смывает, уносит с собой не только его жену и детей, но и всю его прошлую жизнь, и все, что он видел прежде. Глядя с повозки, как над высокими горами плывут облака, он воображал, что они катятся подобно лавине каменных глыб вниз, где белеют огромные пространства глубокого снега и лежат темные тени утесов.
Он поднимался за полком по еловому бору, потеряв из виду землю, села и долины. Его усыпляли поскрипывание кузова, ступиц и непрерывное потрескивание игл и веточек, устлавших всю гору легким, как мох, покровом, таким толстым, что колеса уходили в него на целую пядь.
В тишине, которую не могло нарушить даже движение полка, вершины гор в застывшем воздухе были отчетливо видны, и Вук Исакович весь день не спускал с них глаз. А они, точно бесконечные волны, все приближались, росли, их занесенные снегом обрывы будто низвергались в мрачные темные пропасти, разливаясь там еловым бором, где точно паводком покрывала пни, камни и ручьи высокая трава.
Предчувствуя близкую смерть, он, как это часто бывает с толстыми и здоровыми людьми, ни с того ни с сего впадал в тоску. Точно камень, сорвавшийся с горы, он казался себе ослабевшим, дряхлым и, лежа в неторопливо следовавшей за полком повозке, все больше предавался унынию.
Устремив взгляд на исполинские пики и синие их тени на снегу, он в теплые весенние дни ехал, вдыхая аромат елового бора и вспоминая прожитую им жизнь. Несмотря на страшные громады каменных утесов среди елей, ветви которых издали напоминали распростертые над бездонными пропастями крылья, все казалось тут необычайно легким, готовым вот-вот воспарить в небо.
Вообразив себя умирающим, он останавливал повозку, ложился у дороги меж старых пней и грел на солнце больной живот; надвинув на глаза треуголку, он часами наблюдал за кишащими у его головы муравьями.
Разжалобясь, он настолько уходил в свои мысли, что ему порой чудилось, будто его везут на сене в повозке. Мерещилось, что он сидит у самого себя в ногах под высокой елью и смотрит на свои огромные сапоги и обтянутые ляжки, на раскрытую волосатую грудь, на кружева рубашки и серебряные гайтаны, на черный плащ, на обвислые щеки и приплюснутый нос и разговаривает с самим собою, глядя в свои большие желтые глаза с припухшими веками и темными крапинками вокруг зрачков.
Молодость не только не приходила ему на память, но даже когда он силился ее вспомнить, неясные картины тут же исчезали и таяли, неизменно оттесняемые образами жены и детей. И золотая пора, проведенная в войнах с турками, тоже не вспоминалась, она смешивалась с картинами бесконечных мест, где он останавливался с женой и где родились их дети. Все в его прошлом казалось ему теперь бессмысленным.
Словно тени, следовали за ним жена, надоевшая ему донельзя, и дети, хотя и родные, но жившие всегда вдалеке от него. Он не знал, вернется он к ним или нет, но ощущение окончательного разрыва с семьей крепко засело в его мозгу. Зачем все это, если даже нет возможности сделать для них то, что хочешь, если с ними или без них все равно вертишься волчком по чужой воле. И он, такой, каким стал теперь, расфуфыренный и головастый, уже принадлежит не своей жене и детям, которые по нему плакали, а совсем другим людям, которым стоит только шевельнуть пальцем, и он тотчас же побежит без оглядки через горы и реки, не считаясь ни с собственными муками, ни с горем, в какое повергает своих близких, ни с безумием, которое подстерегает его впереди.