Темишварский Банат обезлюдел после ухода турок.
После них остались только сожженные села да голая степь.
Свободные земли было решено заселить лотарингцами и швабами, которые покидали свои опустошенные войнами села вдоль Рейна, а отпущенных солдат-расциян собирались по возможности вернуть на пожарища, поближе к турецкой границе.
Потому им и разрешили переселяться в Россию.
Потому у них и отнимали старые знамена.
Потому и прокладывали большак, согласно плану графа Мерси.
Энгельсгофен не был сторонником этого превращения солдат в землепашцев. Не одобрял он и колонизацию края немцами, не приспособленными к войне с турками. Однако венская администрация так решила, и так должно было быть. От колонизации ждали года через два-три больших доходов. Темишварский Банат должен был поправить финансовые дела империи. Воевавшие более шестидесяти лет бок о бок с немцами, расцияне поначалу относились к переселенцам дружелюбно. Тем более, что на пустошах вдоль Тисы и Тимиша земли хватало для всех, а новоселы — мирные, больные, угнетенные горем люди — благословляли судьбу за то, что им досталась такая плодородная земля: сунь палку, и вырастет дерево. Потому в первые годы переселения швабов сербы никаких бунтов не поднимали.
И только когда начали насильно распускать войско, окрасившее своей кровью Дунай и его притоки под Белградом, когда пришел приказ православным торговцам закрывать лавки в католические праздники, ремесленникам не браться за свои инструменты, а крестьянам не выходить на полевые работы, — только тогда поднялся крик: «Не хотим в паоры!»
Темишварские сенаторы-сербы покупали пустоши, гнали сюда из Славонии и даже из Сербии скот и набивали дукатами свои кошельки. Митрополит всячески препятствовал переселению в Россию и проклинал офицеров, стремившихся туда, но сербское войско точно сошло с ума, и офицеры вместе со своими вахмистрами кричали: «Не хотим в паоры! Не желаем пахать и мотыжить на помещиков! Мы привилегированный народ! Кровью нашей полита вся Европа. Это наша земля, добытая саблей, — mit dem Sabel!
И хотя не каждый решался это громко и прямо высказать, все сербские офицеры и солдаты были в том единодушны. Брожение, охватившее расциян в Темишварском Банате, не было единичным явлением. В тот же год, почти в те же дни, как упоминается в докладной записке, адресованной Марии Терезии, несколько раз возникали беспорядки в хорватских провинциях.
И потому, когда Трифун увидел у околицы Махалы длинную синюю вереницу переселенцев, его охватили ужас и бешенство. Ему почудилось, будто он слышит удары кирки могильщиков и глухой перестук копыт медленно приближающейся к селу похоронной процессии.
Шесть дней спустя, в день святого Норберта в Темишваре, в барочном здании офицерской гауптвахты, в штабе барона Энгельсгофена, позади часовни капуцинов заканчивалось судебное разбирательство над одним из офицеров кирасирского полка, чьим Inhaber[24] был граф Сербеллони. Звали этого офицера Терцини.
Он был послан в Темишвар, чтобы принять партию арестованных сербских офицеров, которые числились в списке переселяющихся в Россию, составленном генералом Шевичем. Терцини принял капитана Павла Исаковича, с тем чтобы живым или мертвым доставить его Верховному командованию в крепость Осек, лично графу Гайсруку. Сейчас этого Терцини судили за измену.
Дело в том, что Исакович бежал в первую же ночь.
Терцини обвинялся в том, что по пути в Бечкерек он играл с арестованным в фараон, пьянствовал и распевал песни. Из допроса сопровождавших его гусар было установлено, что Терцини разрешил Исаковичу попрощаться с родственниками и те снабдили его пищей, питьем и деньгами. У Терцини были обнаружены деньги капитана Исаковича — и не только внесенные в список имущества арестованного, но и, по утверждению Терцини, якобы проигранные ему в карты сербским офицером.
Неясным оставался вопрос, каким образом капитан Исакович мог бежать с барки, через непроходимые болота Беги, в то время как у люка были привязаны несколько собак и спали два гусара с пистолетами под головами.
Терцини никак не мог этого объяснить, хотя судьи допрашивали его целый день, кричали, называли изменником, ничтожеством и грозили ему самыми страшными карами.
Капитан молчал и только дрожал всем телом. В зале было очень душно, и судьи, изнемогая под париками, то и дело утирали стекавшие со лба и с носа струйки пота. Обвиняемый был ни жив ни мертв; он сидел под большим развернутым на стене императорским штандартом и под черными двуглавыми орлами на потолке, сидел возле стола с возвышавшимся на нем между свечами распятием. Он медленно покачивался из стороны в сторону, и казалось, вот-вот потеряет сознание.