В Варадине невестки, тогда еще хорошо относившиеся к Кумрии, частенько наряжали ее, шутки ради, в гусарский мундир мужа, и она вдруг превращалась в статного, красивого офицера. Стояла так перед зеркалом — высокая, затянутая, в красных чикчирах славонских гусар, с крепкими ляжками — и, улыбаясь, сверкала белыми жемчужными зубами.
А из-под треуголки этого красавца гусара выбивались густые косы.
Трифун диву давался, когда она, начав учиться верховой езде, уже через несколько недель опередила всех. И даже, подобно Анне, прославилась. Кумрия «нашла подход» к лошадям Павла и Трифуна, словно всю жизнь с ними росла, она могла, как и Анна, подхватывать с земли плеть и даже делала это еще ловчее, чем Анна. Павел научил ее и брать препятствия в манеже. Юрат даже сердился на него за это и говорил, что негоже устраивать из жен Исаковичей, так сказать, divertissement[23] для кирасир.
А супруги офицеров кирасирского полка возненавидели красивую жену Трифуна и время от времени подсовывали ей самую скверную лошадь. Однако не было лошади, которая не задрожала бы, когда ее подходила погладить Кумрия. Она спокойно гладила самого свирепого жеребца, глядя ему прямо в глаза, тихо говорила что-то животному своим грудным голосом или даже шептала. Досточтимый Павел Исакович уверял Трифуна, что его жена — прирожденный наездник и что если бы она только захотела, то стала бы знаменитым конокрадом.
Да, она понимает конский норов.
Кумрия, подобрав юбку, внезапно садилась в седло и превращалась из женщины в гусарского офицера, а перепуганный жеребец перелетал через все препятствия, словно его поднимала над землей невидимая сила, натягивающая узду.
Дочь одеяльщика заявила невесткам, что хочет пожить всласть еще год-другой, ибо никто ведь не знает, что ждет впереди. Темишварские дамы являлись в манеж только из-за Энгельсгофена. Сделав два-три круга, они сходили с лошади, чтобы за чашкой так называемого миндального молока болтать о местных влюбленных парочках. Тем временем жена Трифуна перелетала через барьеры и вызывала на соревнование всех. И считала лучшими наездниками низенького обезьяноподобного кирасира, капитана Падовани, да Павла Исаковича.
Если какая-либо ревнивая особа устраивала так, что Кумрии подводили норовистого и коварного жеребца, та смело приближалась к нему, трепала его по морде своими длинными пальцами, ласково гладила по гриве, и бешеный жеребец успокаивался, как зачарованный. Кумрия, смеясь, садилась в седло. Этому, по ее словам, она научилась у Павла.
К вечеру усталые Исаковичи целой кавалькадой возвращались из манежа по тополиной аллее, мимо болот. Все трусили мелкой рысцой, переходя то и дело на шаг. И только жена Трифуна, несмотря на долгую вольтижировку, все еще поднимала лошадь уздой, которую держала своими белыми пальцами, и перескакивала через пни да заборы. А когда толстый Юрат, посапывая, пытался ее перегнать, она только хохотала и неслась во весь опор, словно всю жизнь провела в седле.
Такие скачки неизменно заканчивались ее победой. А Юрат обычно говорил: «Знаю, на лошади ты берешь верх. Надо еще нам с тобой, невестушка, потягаться силами на лужку, да так, чтобы слыхать было и в Руме!»
Хотя шутка Юрата казалась непристойной, но у него ничего дурного и в мыслях не было. Жену своего брата он уважал и жалел, что она часто остается одна. Потому и старался ее развеселить, пусть даже глупыми шутками. Он все еще надеялся, что замеченные им нелады в ее семейной жизни — дело преходящее…
И бедняга Трифун, сидя в это утро на водоеме, тоже не думал, что отъезд жены означает полный разрыв. Он тоже полагал, что их ссора временная. Страсть к молодой женщине перешла у него в привычку мужа, который обладает этой женщиной уже десять лет. Но то, что он ей надоел, и надоел до чертиков, ему даже не снилось.
И, хотя Трифун не промолвил ни слова, когда жена села перед ним, он вспомнил, как они, влюбленные, молча сидели тут в первые годы их супружеской жизни. Тогда им вовсе было не до разговоров. Сидели да смотрели друг другу в глаза и улыбались — то он, то она. И время от времени Кумрия громко смеялась. А потом снова начинались долгие, страстные поцелуи.
Он вспомнил, как примчался ее отец, одеяльщик Гроздин, поглядеть на своего первого внука. Быстро соскочив с повозки, тесть вбежал в дом, а он, Трифун, задержался на какое-то время во дворе. И потом, войдя вслед за тестем, услышал, как тот при виде первенца дочери спросил: «Счастлива ли ты?» До сих пор еще в ушах Трифуна звучит сдавленный голос Кумрии, которого он прежде никогда не слыхал: «Этого, отец, нельзя высказать словами!»
И тогда этот голос потряс Трифуна.
Но то было семь лет назад.
Поглядев исподлобья на жену, Трифун подумал, что возникший между ними разлад, точно бурная река, разделяет их.
Тщетно они еще протягивают друг другу руки, сжимают в объятиях своих детей, гладят их по головке. Тщетно зовут без слов друг друга по ночам. Их немой зов остается без ответа, и оба неподвижно продолжают лежать рядом.