Груз был уложен в кормовой части триремы и накрыт брезентом, чтобы своим прелестным видом не вводил во искушение нестойкие души. Статуя Аполлона лежала сверху. Она была высотой метра полтора, но такая тяжелая, что шесть человек поднимали с трудом. Из одежды на боге только золотой лавровый венок на золотых курчавых волосах. В левой руке Аполлон держал кифару (разновидность лиры), в игре на которой считался самым лучшим, потому что с любого, победившего его в музыкальном соревновании, сдирал кожу, а в правой — пучок стрел, которые метал в неугодных, не только убивая, но и распространяя заразные болезни. Мужское достоинство имел жалких размеров и немного согнутое. Складывалось впечатление, что кто-то пытался оторвать, но силенок не хватило. Везли мы и волов, забивая по одному на каждой стоянке, и трех жеребцов, самых ценных. Я решил оставить их себе. Собираюсь в своем будущем имении разводить племенных лошадей. Остальных, забрав упряжь и попоны, оставили пастись в лесу. Кто поймает их, тому будет счастье и подозрение в нападении на обоз. Впрочем, я сомневаюсь, что римляне пошлют кого-нибудь в те места, чтобы расследовать происшествие, потому что комиссия может исчезнуть точно так же, как и обоз.
По прибытию в Гадес я сразу отправил матроса к Квинту Лутацию Катулу. Претор, видимо, давно ждал нас, потому что пришел вместе с посыльным. Это был сорокапятилетний мужчина с капризным, бабьим лицом, начавшим оплывать, из-за чего плешивая голова с остатками седых волос напоминала свечной огарок. Одет в белую льняную тунику без пурпурных полос, хотя имел право, как минимум, на узкие, всаднические. Сандалии на нем были из крокодиловой кожи. Смотрелись не очень, но стоили дорого, и все об этом знали, иначе бы ношение такой роскоши теряло смысл.
— Привез? — забыв поздороваться, спросил Квинт Лутаций Катул.
— Да, — ответил я. — И долю Квинта Сервилия Цепиона, и всё остальное.
— Покажи, — потребовал претор.
Мы спустились в трюм, где я сам отвязал и приподнял край брезента, показав нижнюю часть статуи Аполлона.
Квинт Лутаций Катул осторожно, будто покойника, потрогал ногу статуи, а затем попробовал приподнять ее.
— Тяжелая! — с радостным удивлением воскликнул он.
— Пригоняй арбы и забирай, — предложил я.
— Не здесь! — испуганно произнес претор. — Отвезете к моему имению. Я пришлю своего человека, он покажет, где пристать к берегу.
— Как скажешь, — не стал я спорить и напомнил: — Потребуются две арбы.
— Тесть писал, что везли на трех, — возразил Квинт Лутаций Катул.
— По уговору треть принадлежит нам, — сообщил я. — Зачем ее возить туда-сюда, привлекать чужое внимание?!
— Приплывет тесть, с ним и решите этот вопрос, — произнес не очень уверенно претор.
— Мы уже решили и выполнили свою часть уговора, так что получим и свою часть оплаты, — отрезал я. — Если Квинту Сервилию Цепиону не понравится, мы решим этот вопрос лично с ним. По уговору будем ждать его здесь. Он должен выдать дипломы членам экипажа об окончании службы и получении римского гражданства и по десять югеров земли.
— Да, он писал мне об этом, — подтвердил Квинт Лутаций Катул.
Чтобы поменять тему разговора, я решил прояснить возникающую при упоминании его имени непонятку:
— Твой когномен у меня почему-то ассоциируется с поэзией. Ты не пишешь стихи?
— Кончено, пишу! — радостно воскликнул он, сразу позабыв о золоте. — Ты тоже любишь поэзию?
— Да, — произнес я, умолчав, что на двери моей комнаты в общежитии института висела табличка «Поэтам и крысам вход запрещен!».
Институтские рифмоплеты имели дурную привычку снестись среди ночи, а затем бегать по комнатам, чтобы прокудахтать человечеству свой шедевр, который имел ценность только в компании еще с девятью, как куриные. До утра такое важное события подождать не могло.
Римский от них ничем не отличался.
— Сейчас я прочту тебе свое последнее творение! — торжественно объявил Квинт Лутаций Катул.
Приосанившись и прочистив горло, он прокричал что-то о своей душе, которая улетела к какому-то Феотиму. Видимо, как и положено несостоявшемуся гению, был гомосексуалистом. При этом лицо поэта побагровело от напряжения, будто и в самом деле остался без души.
— Что скажешь? — закончив, спросил он и затаил дыхание.
— Очень искренне! — восхитился я.
В институте меня научили, что говорить поэту правду — смертельный поступок для одного из вас или даже для обоих. Говори, что стихи искренние: и не соврешь, в общем-то, и графоман обрадуется, и умные всё поймут.
— Приятно встретить в этой глухомани культурного, образованного человека! — обрадовался Квинт Лутаций Катул.
— Мне тоже! — не остался я в долгу.
В общем, расстались мы, по мнению поэта, лучшими друзьями.
59