Тюр-лю-лю. Звонит радиотелефон. Голый мужчина достаёт его из отдельно лежащих штанов. Беседует о чём-то деловом. «Да, отвезти. Да вы что? Немедленно. Да, десять тысяч. Нет» и т. п. Видно, мужчина — директор. Решает деловые проблемы. Тюр-лю-лю. Опять телефон. Директор снимает трубку. «Да. Аллё. Главного бухгалтера? Сейчас». Передаёт трубку голой даме. «Да. Платёжные ведомости? Хорошо» и т. д. Деловые вопросы решены. Офис переполнен солнцем, морем, голыми мужиками. Большинство тихо дремлет. Скучно. Стыдно. Рядом перед глазами части тела маячат.
У меня от смущения активизируется речевой центр. Я говорю, говорю. Начинаю читать стихи. Художник, очевидно, туговат на ухо, просит — читай медленно, громко, выразительно. Кругом все тихо дремлют. Шумит жёсткая трава на дюне, плещется синее море. Я читаю. Громко. С выражением. Как радиоприёмник. Стихи о метаморфозах одуванчика. «Вчера блондином шелковистым ты был. Сегодня — весь седой. А завтра — лысый» и т. д. (см. «На пиру у Флоры»). Директор с бухгалтершой заслушались. Два мужика за кочкой — тоже. Третий за кустом раскрыл глаза и перевернулся на живот. Всем по кайфу. Хорошо. Иду купаться. Прыгаю, ныряю в волнах.
Возвращаюсь. Все подглядывают. Особенно директор. О, им пора. Одеваются, прощаются как с друзьями. Уходят. Художник говорит, пока меня не было, подходили, знакомились (или подползали? Или, как черепахи, приподнимали головы, разговаривая?). Сказали, что мы им понравились, и они предлагают загорать вместе в следующий раз, вчетвером.
Шестидесятилетние дамы, с сутуловатыми спинами, в глухих купальниках, предавались на пляже тем же всеобщим радостям — солнцу, морям, красотам, что и люди помоложе. Точно так же, когда юными полнокровными и полноправными на пиру жизни, со своей никому ненужной свежестью и совершенством, излучали в пустое пространство свой юный аромат, чрезмерный, дурманящий голову им самим и безразлично любующимся окружающим, подобно чрезмерно прекрасным магнолиям и олеандрам.
Что делать? Что делать, если футлярчик теряет привлекательность, изнашивается, выглядит старомодным посреди народившегося нового?
Ближе к девяти, к тому моменту, когда солнце постепенно тонет в своей же золотой и розовой дорожке посреди бирюзового пенного, на берег начали стекаться все — мужчины, женщины, старики и дети, собаки и младенцы с сосками и голыми попками. Особенно много было стариков — таких вот футлярчиков. Пятидесяти-, шестидесяти-, семидесятилетние дамы и их мужья, целомудренно облачённые в купальные костюмы.
Раздался хруст гальки — это по берегу шёл сгорбленный, морщинистый старик в трусах, сильно опираясь на палку, но при этом передвигаясь весьма быстро и целеустремлённо. В другом месте я видела старика, погрузившегося в пену прибоя по пояс прямо с костылём. Он сидел, уткнув костыль в гальку на дне, а прозрачная вода билась об него и колыхала его, цепкого и устойчивого, подобно крабу.
Народ сидел, лежал, плавал — и все лицом к румяному шарику солнца, этакому Колобку, поющему завораживающую свою песнь под аккомпанемент играющего на космическом рояле моря. И я поняла — нет, не человек влечётся к морю, этот жалкий хрупкий сруб, подверженный отрухлявливанью и амортизации в деталях и в целом. К морю влечётся его вечно юная душа, неизменная от рождения, а тело — на поводу у неё, хитросплетающейся с окружающими стихиями. Душа, подвижная, как мотылёк, несётся к морю словно на огонь, а тело, неуклюжее, неповоротливое и скрипучее, тянется, привязанное к ней, как дурацкий воздушный шарик.
В нашей семье я — Демокрит, а матушка — Гераклит. Несмотря на свою склонность к чёрному беспросветному нытью по поводу своей чёрной беспросветной жизни, люблю повеселиться. Обожаю развеселить знакомых. Чтобы увидеть хихикающими или рыдающими от смеха. Говорят — смех продлевает жизнь. А слёзы, брызжущие из глаз от смеха?
Матушкина коронная фраза: «Чего смеёшься? Плакать надо!» Атомы и пустота, и никого больше. Чему Демокрит радовался и над чем смеялся? Наверное, над тем, что сам себе режиссёр, сам себе хозяин среди всей этой пустоты и бесчувственных атомов.
Мне же ближе всего был плачущий почему-то Гераклит. Огненный космос, управляемый ребёнком, играющим в шашки, — это действительно слезу вышибает. Хотелось бы кого из взрослых. И чтобы не так жарко. Из четырёх стихий я предпочла бы воздух, Анаксимена, стало быть. Вдох — выдох, смех как сотрясение воздуха, как насыщенная живостью пустота.
Самая ужасная пытка моего детства — тихий час. В детском саду. В пионерском лагере. Дома.