— На Александровском проспекте, — рассказывал ребе, — появились два новых меховщика. Блюмберг выстроил каменный дом. Около магазина Бомзе стоит швейцар…
Акива Розумовский любил выходить на улицу, когда мимо несли покойника.
— Борух дайон эмес[17], — шептал он молитву, присоединяясь к процессии.
Он шел с ней до Косарки, потом возвращался домой, мыл над тазом руки и обращался к нам со словами:
— Босяки! Если бы вы знали, какой это был золотой человек! Борух дайон эмес, борух дайон эмес…
Акива любил, чтобы ему чесали спину. Он подзывал кого-нибудь из нас и говорил:
— Взойди на табурет и почеши мне…
Мы чесали, а ребе Акива все подбавлял пару.
— Выше! Ниже! Ниже! Еще ниже! Выше! — кричал он, весь извиваясь.
Однако наших трудов ему было мало: он часто подходил к двери и долго терся своим горбом о ее косяк. В дни особых праздников ребе Акива любил напиваться: когда его бывшие ученики женились, когда мусье Блюмберг дарил синагоге новый свиток Торы и когда погром, который должен был произойти со дня на день, неожиданно не состоялся. Напиваясь, Акива кричал:
— Я прошу вас, не подпускайте меня к невесте! В такие минуты я могу ей сделать шрам на всю жизнь!
Я помню его пляшущим вокруг амвона, в новой синагоге Ареле Полоумного. Свои желтые от нюхательного табака пальцы Акива засунул подмышки, а колени расставил врозь. Он качался слева направо и справа налево, танцуя вокруг амвона.
А в один день Акива Розумовский закрыл свой хедер. Почувствовав близость смерти, он решил поехать в Палестину, чтобы там, в городе Иерусалиме, испустить свой последний вздох. В день воскресенья его усталым костям не придется путешествовать по всему свету.
— Текуа! — затрубит в рог мессия.
— Текуа! — ответят гости. — Мы тут, рядом.
За много лет ребе Акива накопил четырнадцать серебряных рублей. На эти деньги он купил себе билет до самого Иерусалима. Приехав в Святую землю, Акива Розумовский явился в правление халуки[18] и записался там как умирающий. Ему выдали чистое белье, полотна на саван и месячное жалованье. Он поселился в богадельне Монтефиоре, в десяти шагах от Иосафатовой долины, дабы, сделавшись трупом, не затруднять людей, занятых рыданиями у Стены Плача. В первые дни он обошел все священные места: несуществующую гору Морию, несуществующий храм Соломона, башню Давида и Западную стену. Но чаще всего посещал он путаные коридоры Иосафатовой долины с ее друг друга перекрывшими могилами и сцепившимися надгробьями. В этой каменной сутолоке трудно было найти для себя местечко. Здесь было тесно, как в России, в отличие от просторных комнат богадельни Монтефиоре.
В богадельне Акива Розумовский в первый раз познал сладость пищи и отдыха. Его сморщенный желудок не огорчался более ржавчиной астраханской селедки, выкупанной в уксусе, оголившихся десен не касался более черствый хлеб, выискиваемый на базаре за дешевку. В богадельне Монтефиоре Акива ел, как генерал Думбадзе.
По утрам ему приносили горячий кофе с бисквитами, замешанными на яичных желтках, в полдень он погружал свою ложку в сладкий рис, в бараний жир, в колыхающуюся массу яблочного киселя. Иногда подавали глиняный кувшин с натуральным вином горы Кармель. Перед сном Акива вливал в себя стакан кислого молока. Все эти ласковые блюда согрели его начавшее охладевать тело. Он перестал кряхтеть по ночам, и случилось, что его сосед, «умирающий из Бухареста», поймал его на том, как он однажды пропустил полуночную молитву. Погруженный в мягкую и круглую перину, Акива проспал полночь.
Он сказал умирающему из Бухареста:
— Пусть Всемогущий и Всевышний и Вездесущий простит меня за страшный грех, но я чувствую, сосед, что я отхожу! Как вам это передать? Похоже, что притащился в баню разбитый, как тачка, и выкупался там всеми водами…
— Я понимаю, — сказал умирающий из Бухареста.
Акива Розумовский стал прогуливаться по Иерусалиму. Он приносил каждый вечер короб новостей: из России приехала партия русских богомольцев, они покупают свечки к страстному четвергу; дочь Перемена поступила в Бецалел; в синагоге на Рыбной улице послезавтра выступит кантор из Варшавы.
Уже несколько месяцев Акива получал жалованье в халуке. Его мучила совесть. Расписываясь в платежной ведомости, он думал, что с каждым днем могила все дальше от него уходит. С каждым днем он чувствовал себя лучше, на костях появился жир, синие жилы ушли вглубь, живот стал выходить вперед из того глубокого провала, куда загнала его прошлая жизнь.
— Если так будет дальше продолжаться, — жаловался он умирающему из Бухареста, — они снимут меня с жалованья и выгонят из богадельни.
Гуляя по Иерусалиму, Акива однажды остановился на Яффской улице у кинематографа. Он долго рассматривал картинки, где маленький человечек в длинных, как саван, штанах и поломанном, как у маклера, котелке падал то в воду, то в тесто. Его били по голове то ведром, то качалкой, то веником, то стулом.