Русские всей страной отмечают восемнадцатое марта, День Парижской коммуны. Их вдохновляет ее легендарный образ, тогда как Коммуна в сущности оказалась ошибкой, на которой новому поколению революционеров следовало бы поучиться. Верно, в ней правил пролетариат, но то же мы видим в любом лагере бродяг, перебивающихся случайными заработками. Коммуна не представляла из себя ничего, кроме скрежета зубовного от бессилия и неудач. Среди ее приверженцев было много радетелей за человечество, много закаленных революционеров, тех, кого долгие годы гноили в тюрьмах из-за политических воззрений, тех, кто добровольно отправлялся на Голгофу, но еще были люди бездарные, оппортунисты и карьеристы, а также такое количество перебежчиков, с каким сталкивается далеко не каждое правительству.
Эмару, как и большей части старых республиканцев, сражавшихся за революцию 1848 года, предложили место в Совете Коммуны. Он отклонил несколько постов и наконец занял незначительную должность, без оплаты и лишних обязанностей, под началом живописца Курбе — тот был назначен в дни республики председателем комиссии по охране музеев и продолжал оставаться таковым и при Коммуне. Эмар был рад возобновить знакомство, начавшееся еще во времена Бальзака в брассери[100] на улице Отфёй.
В отношениях Эмара со старыми соратниками образовалась трещина. Его взгляды на религию более не совпадали с их мировоззрением. Галье по-прежнему мечтал отделить церковь от политики, образования и экономики, но тезис о том, что религия — это простой предрассудок, перестал звучать для него столь же весомо, как раньше. Впрочем, он предпочитал держать рот на замке. Эмару довелось не раз убедиться в небезопасности таких разговоров. Взять хотя бы дело рю де Пикпюс.
Однажды, вскоре после восстания, Эмар отправился вместе с Курбе в великолепный
Курбе пришел к де Блюменбергу в связи со своими обязанностями на посту председателя Союза художников и главы музейной комиссии. Ему необходимо было убедиться, что разъяренная толпа не доберется до произведений искусства, хранящихся у Адольфа Тьера в особняке по соседству и в домах других известных коллекционеров. Однако Курбе умалчивал о своем истинном замысле. Он считал, что все эти коллекции лучше передать под опеку государства. Особенно ему хотелось обогатить собрание Лувра.
Именно в этот день Эмар Галье впервые увидел некую мадмуазель Софи де Блюменберг, ослепительную семнадцатилетнюю красавицу, и был представлен ей.
В своем свидетельстве Галье лишь кратко касается этого визита, сосредотачиваясь на его более значимых последствиях. Читателю, однако, было бы неплохо на мгновение задержаться на нем в компании автора и приглядеться к
Барон де Блюменберг числился среди самых выдающихся граждан Парижа. Будучи меценатом и благотворителем, он ослеплял блеском великодушия и гостеприимства, и нечистоплотные приемы, какими он нажил миллионы, никому не бросались в глаза. Он умел так дружелюбно протянуть свою щедрую правую руку парижанам, богатым ли, бедным ли, что манипуляции его левой руки оставались незамеченными.
Конечно, авторы памфлетов не раз изобличали его. Он был прекрасной мишенью для их наивных, но едких нападок. Барон приходил в ярость, когда на карикатурах видел себя с необъятным брюхом. Поговаривали, что Курбе, в свою очередь, получил взятку за снисходительное отношение к животу банкира, когда тот заказывал ему портрет[103].
Барону чрезвычайно льстило, если высокооплачиваемые художники писали его таким, каким он хотел себя лицезреть. Тогда он радовался, как ребенок. Но когда надо было провернуть коварную махинацию и придать ей вид совершенно неприметного условия, запрятанного в глубинах договора, после чего опустить себе в карман миллион, ему не было равных в Париже.
Его положение не удалось поколебать ни Сентябрьской революции, ни падению Империи. Он легко и грациозно поменял старые цвета на республиканские. Просто перешел с одного пастбища на другое. Но по-прежнему оставался бароном де Блюменбергом. Все еще при деньгах и власти.