– Никаких "но"! – отрезает он. -Тут уже все равно ничем не поможешь, а шумиха мне не нужна. Так что давай, вызывай его сюда!
– Как ты так можешь? – выплевывает мама со слезами. – Она ведь просто глупая девчонка…
Что ей отвечает Можайский, я уже не слышу, да и мне все равно. Внутри меня что-то тихо умирает, вытекая по каплям вместе с моим ребеночком.
Наверное, я потеряла сознание, потому что, когда открываю глаза, надо мной уже хлопочет доктор. Я слышу, как он говорит маме:
– Сейчас самое главное не допустить развитие инфекции. Я проведу гинекологическое выскабливание и вакуум-аспирацию. К сожалению, так как у нас нет контроля узи, придется до «скрипа», а это сами понимаете, повреждение стенок и возможные проблемы в дальнейшем.
– А нельзя как-то …
– Нельзя. Было бы узи – другой разговор, а так мне приходиться ориентироваться на звук, что там нет никаких остатков. Звук должен быть пищащий, как если бы я пальцем провел по чистому стеклу…
Понимая, что малыш уже умер, что его больше нет, начинаю дрожать и снова плакать. Мне уже все равно, что меня выпотрошат, как индейку перед Днем Благодарения, от меня все равно уже ничего не осталось, кроме оболочки, но эта потеря заставляет все мое существо содрогаться от безысходности. К счастью, мне вкалывают наркоз.
В следующий раз, когда прихожу в себя, я уже "выскоблена до скрипа". Каждый миллиметр моего тела болезненно ноет и горит огнем, но эта боль ничто, когда внутри поселилась незаживающая рана.
Говорят, материнство искалечило больше женщин, чем война мужчин. Истинная правда. Сегодня меня искалечили, убив моего ребенка. И пусть какая-нибудь бездушная, тупая тварь попробует мне сказать, что это был еще эмбрион.
Да, с медицинской точки зрения “эмбрион”, но тогда и в груди у меня всего лишь четырехкамерная мышца в отличном состоянии, которая ну никак не должна болеть. А она болит, разрывается на части, воет. Потому что “медицинская точка зрения” – это всего лишь маленький островок в бушующем океане нашей жизни, в которой сердце матери не признает сроков и возрастов: будь он хоть эмбрионом, хоть сорокалетним дядей – это ее ребенок. Ребенок, которого она любила, которого ждала, которому читала сказки, обещала научиться готовить и быть лучшей мамой на свете. Чьи синие – пресиние глазки она представляла и готова была за них умереть.
Вспоминая все это, тихо плачу. Оказывается, в девятнадцать можно познать всю горечь мира и постареть на целую жизнь. Я себя ощущала бесконечно старой: когда ничего уже не надо и ничего не имеет значения, теряя всякий смысл. Внутри поселялась какая-то горькая пустота и холодное безразличие. Лишь слезы, непрестанно текущие по моему лицу, говорили о том, что я еще живая и там, на глубине не все выскоблили.
Позже ко мне пришла мама. Она что-то спрашивала о моем самочувствии, но я продолжала смотреть в потолок, не обращая на нее никакого внимания. В конце концов, какое у меня может быть самочувствие?
Изнасилована, искалечена, убита.
Видимо, поняв, что спрашивать что-то бессмысленно. Мама просто ложится рядом и, обняв, плачет вместе со мной, гладя меня по лицу.
– Бедная моя, бедная моя девочка, – шепчет она, целуя мои волосы, а я думаю о том, какая это все-таки ирония: получить то, о чем мечтала с самого детства, когда уже не надо.
Не знаю, сколько мы так лежим с мамой. Она предпринимает еще несколько попыток утешить меня. Говорит что-то про будущих детей и то, что время лечит, но это все такая банальщина и ерунда, что я даже не обращаю внимание.
Дни пролетают один за другим. Мама не отходит от меня ни на шаг, боясь, что я непременно с собой что-то сделаю. Ее до слез и отчаяния доводило мое молчаливое сидение у окна и отказ от еды.
Однако, я не хотела покончить с жизнью. В том и дело, что я вообще ничего не хотела. Мне было все равно, что бы ни происходило. Я была в такой лютой депрессии и скорби, что даже, когда мама в попытке растормошить меня, сообщила, что Долгов пошел на поправку, единственное, что я почувствовала – это радость от того, что теперь есть вероятность, что этот ублюдок Елисеев сдохнет мучительной, позорной смертью.
А что касается Долгова… Наверное, настает такой момент, когда ты перестаешь ждать, надеяться и верить. Я перестала. Более того, со временем почувствовала едкую, разъедающую меня злобу за то, что мой ребенок стал жертвой этой войны и без раздумий был брошен отцом на съедение шакалам, в то время, как Ларискины надежно припрятаны. Почему- то это так задевало меня, что я почти ненавидела и Долгова, и его детей, и всех вокруг.
Где-то спустя месяц мы с мамой вернулись в проклятый городишко. Я по – прежнему продолжала сидеть часами у окна, либо бродить без цели по саду. Бессмысленность и пустоту моих дней наполняла чем-то светлым только Каролинка. Только ей я дарила редкие улыбки и скупую ласку, получая в ответ горячие поцелуи и объятия, от которых слезы жгли глаза.
В один из вечеров к нам прилетела Лиза, чтобы присматривать за мной, пока мама с Можайским и Каролинкой будут на открытие какого-то моста в соседнем городе.