Каждый крутится, как может. И когда мой главный редактор открыл магазинчик с моющими средствами и другими гигиеническими штучками, а его заместитель отправился в принудительный отпуск, после того, как — сильно испугавшись однажды — машинально перекрестился ладонью, а после кратковременной депрессии и нескольких крепких запоев, вместе с еще одним издателем вошел в отличный бизнес с кое-какими «добавками», я получил шанс.
И поскольку надо мной не было заинтересованных придир, я собрался, засунул своих первых
Твердо придерживаясь канонов жанра, рассказ этот (вполне здравую диснеевскую оргию посреди редакционных столов, латанных-перелатанных компьютеров, в погасших экранах которых искажались обнаженные тела, сгорающие в вулканических страстях среди степлеров, скоросшивателей и прочего реквизита, обычно составлявшего нашу серую обстановку), итак, рассказ этот я выдумал от начала и до конца. Впрочем, порнография и поныне самый живой жанр беллетристики.
Разгорелся примитивный скандал. С профсоюзной лидершей случился удар, я слышал, она по сей день на больничном.
Против меня возбудили дело, осудили, платить мне было нечем. Является ли поэтическая свобода частью гражданских свобод? Никто меня не слушал. Меня сняли, унизили. И это только из-за имен. Надоели мне прозрачные намеки, выворачивание наизнанку. Я подарил им такую страсть, какой они и вообразить себе не могли в своих полумертвых жизнях. Разве не это задача писателя?
А рассказ совсем неплох. Когда-нибудь я вам его покажу. Когда вы проснетесь?
Нет, я попал в тюрьму не из-за этого. Но мое настоящее преступление — случайность. И я, по настоянию Андреутина, негодяя, едва не описал его для театральной постановки, от которой мухи дохнут. Мой грех? Предъявить его вам? Пока вы спите?
Вы спите, спите, но как вы далеки! Спит и ваш муж, вон он, потерянный в кресле, я вижу его с верхней ступеньки, по которой спущусь на цыпочках, нагой (можно сказать). Каким бы осторожным и размеренным ни был мой шаг, деревянная лестница стонет, стоит ступить на нее, я задерживаю дыхание, надеясь, что так, с затаившейся душой, стану легким, неслышным. Прохожу, наконец, мимо господина начальника, застываю. Он лежит, как свалился, с распущенным галстуком, в одном ботинке, лицо потемнело от урины. В комнате кошмарно смердит. Буха храпит как слон и что-то мне невнятно бормочет. Я быстро миную его, расплывшийся спящий еще ниже сползает по спинке кресла. Я уже на кухне. Открываю дверцу холодильника и оттуда слышу мягкое эхо моего беспокойного сердца.
Вскоре в джезве взвизгнет маленький водяной бог с языком, ошпаренным электричеством, с глазами, промытыми хлоркой. Я быстро засыпаю его ложкой молотого кофе, и он утопает в гуще, из которой, видимо, и возник. Из круглой жестяной гробницы, маленькой домашней пропасти, или кухонного Тартара (если вам нравятся гиперболы) больше не доносится ни звука. Отсчитывая четыре минуты, варю яйцо, как вы любите. Ваш муж, я уверен, по крайней мере, до полудня останется вот таким покойником.
Не называть его «вашим мужем», потому что вам от этого хочется плакать? Но, по крайней мере, так вы знаете, в чем наша вина. Правда, я уверен, что если бы господин Буха просто заподозрил, что я провел ночь в постели его жены, то стер бы меня в порошок, уничтожил, навалял бы как следует.
Но, должен вам признаться, дорогая моя начальница… Желаете менее церемониально? Тогда достаточно: дорогая моя, или — начальница моего сердца? Признаюсь, это настолько патетично, что похоже на издевательство, но вы знаете, до чего меня довели имена.
У вас хрупкая душа, вы женщина чувствительная и верная, однако чаще всего вам одиноко, ваш нетерпеливый муж вечно занят, он, простите, хам, которому вы поклялись в той редкой любви и беззаветной верности, как говорится, пока смерть не разлучит,