Ерёмин рассмеялся, скребя загорелую лысину корявыми пальцами, но смех этот был невесёлым. На мирового он глядел без особой надежды: просто как на последнее неиспользованное средство. И Закатов, отправляясь в кольце Ерёминых на господский двор, уже заранее знал, что ничего хорошего из его посредничества не выйдет.
Трентицкий, впрочем, принял его вежливо, пригласил обедать и разговаривать за обедом о делах не согласился: беседовали о погоде, о новостях из уезда, о недавних крестинах у Браницких. Уже в сумерках хозяин пригласил гостя в свой кабинет, и вежливые переговоры стремительно переросли в бурный спор:
«Нет! Никогда! И пусть не надеются! Куда как умны стали, подлецы! К мировому посылают, будто бог весть какие птицы важные! Давеча Петька Ерёмин со мной на дороге встретился и не то чтобы в пояс поклониться – шапки, паршивец, не сдёрнул! Ещё три года назад я бы его за этакую наглость на конюшню отправил! А теперь нет-с, нельзя! Извольте с мужиками цацкаться – а стоят ли они того, мерзавцы?! И, коли они сами более не мои – так земелька-то моя! Моя земелька-то! Никита Владимирович, а вам я, право, удивляюсь! Вы ведь сам столбовой дворянин и призваны защищать помещичьи интересы! А вы чем занимаетесь?! Я вам в отцы гожусь и прямо могу сказать: неверную вы линию выбрали! Совершенно неподобающую! Уж коли для вас интересы нашего круга не значат ничего, так хотя бы о собственной выгоде подумали бы! Вам-то тоже земля, чай, нужна! Да с какой стати я им должен хорошую землю давать, когда она – моя?! Чтобы я самую лучшую землю, которая у меня сейчас под паром отдыхает, от собственной семьи оторвал и этим поганцам отдал?! Да вы в уме ли, господин мировой посредник?!»
Всё это Никите приходилось слушать много-много раз. Он привычно старался не зевать, рассматривал пыльные, засиженные мухами турецкие сабли времён Очакова, повешенные крест-накрест на стене, слушал щёлканье зяблика за окном и отчётливо понимал, что ничего ему с Трентицким не поделать. Так и вышло. Никакие увещеванья, никакие уговоры решить дело с крестьянами полюбовно на помещика не действовали: он упёрся как бык и в конце концов пригрозил пожаловаться на самого Закатова губернатору. Никита только пожал плечами. Жалоб он не боялся, но и воздействовать на болвана-соседа никак не мог: формально Трентицкий был прав. Можно было на этом и уехать, но портить и так весьма натянутые отношения Закатов не стал. Пришлось остаться ужинать и лишь после этого отклонить приглашение остаться на ночлег – впрочем, весьма сухое. От Трентицких Закатов вышел в полной темноте – но ничуть не удивился, увидев, что пятеро Ерёминых неподвижными тенями стоят возле его тарантаса.
«Не вышло ничего, Никита Владимирыч?» – уверенно спросил старик Ерёмин.
«Пантелеич, я сделал всё, что мог.» – честно сказал Закатов. – «Но закон на его стороне. Ни в одном документе не прописано, что барин должен отдавать вам пригодную землю. Что делать, законы ещё недоработаны. Я уверен, что их множество раз пересмотрят и переделают, но…»
«Мы все к той поре с голоду передохнем.» – мрачно закончил Ерёмин. – Что ж, барин… спасибо и на том.»
«Уставные грамоты станете подписывать?»
Ерёмин пристально посмотрел на мирового посредника. Оглянулся на сыновей. Спокойно, буднично ответил:
«Да нипочём. Коли только в этом наша воля и осталась – умрём, а не подписуем!»
Уже глубокой ночью Закатов вернулся домой. На крыльце стояла Дунька с фонарём, которая, не задавая вопросов, увлекла барина ужинать. Закатов наспех похлебал холодной ботвиньи и завалился спать. Проснулся было на рассвете, услышал шелест дождя по крыше, с облегчением перевернулся на другой бок и уснул снова.
Сейчас об утреннем дожде напоминали только голубые лужицы, украшавшие двор и уже наполовину высохшие: солнце пекло нешуточно. От старой липы тянуло медовым духом, в ветвях слышалось монотонное жужжание: пчёлы трудились вовсю. Лучи, пробиваясь сквозь густую листву, наполняли горницу странным зеленоватым светом. Влетевшая в комнату бабочка-капустница беспомощно билась в занавеску. Закатов некоторое время наблюдал за ней, надеясь, что бабочка сама отыщет щель. Но та продолжала бестолково тыкаться в ткань в полвершке от пути на волю. Проклиная всё на свете, Никита поднялся, осторожно взял бабочку двумя пальцами за брюшко, раздёрнул свободной рукой занавески… и замер у окна.
Внизу стояла цыганка. Девчонка лет восемнадцати, тоненькая и стройная, загорелая дочерна, с растрёпанной гривой волос, в выгоревшей, когда-то красной юбке, изорванной и истрёпанной по подолу. Небрежно заслоняясь ладонью от бьющих ей в лицо лучей, цыганка смотрела на сердитую Дуньку и улыбалась. Заметив движение занавески, она подняла голову, улыбнулась ещё шире и помахала Закатову:
– Барин, спускайся! Погадаю, чем душа утешится!