– Ах ты, нахалка! – всплеснула руками Дунька. – Да что ж это за наказанье! Поди, говорят тебе, на деревню! Может, там твою брехню кто послушать захочет, а у барина и без тебя… А ну, огольцы, пошли вон от птичника! Да что ж это за анчихристово сошествие?! И не подходи к барышне, как есть кулаком по башке уважу! Впору войску вызывать!
– Вызывай, красавица! – милостиво разрешила цыганка, срывая былинку мятлика и старательно обдувая с него пыльцу. Мимоходом она сделала «рожки» грязными пальцами, и сидевшая на крыльце Маняша весело рассмеялась. – Заодно и солдатикам погадаю, они мне сухариков накидают… А на деревне сейчас что мне делать? Все на покосах, пусто, и поворожить некому! Барин, бари-ин! Спущайся, покуда меня твоя хозяйка не выгнала!
Закатов невольно улыбнулся в ответ. Он уже давно не видел таких лиц – весёлых, безмятежных, без обречённого уныния и тоски в глазах. Что-то смутно знакомое почудилось ему в этом дерзком взгляде, в откинутых на спину, спутанных волосах… Закатов потёр кулаком лоб, невесело улыбнулся своим воспоминаниям и принялся одеваться.
Когда он десять минут спустя спустился на двор, там уже гремело веселье. Девчонка, приплясывая и блестя глазами, пела «Калинку-малинку». Вокруг скакали в грязи её чумазые братья. Маняша в буйном восторге прыгала на ступеньках крыльца. Усмехались дворовые, повылезшие из конюшни и птичника. И даже Дунька, стоя, как часовой, рядом со своей барышней, снисходительно улыбалась.
– Ай ты, калина, ты, малина, во сыром бору росла! – выводил звонкий голос, улетая за встрёпанные липы, в небо, где носились в тёплом воздухе ласточки. Смеялась Маняша, хохотали мужики, плясали цыганята, брызгая на сестру жидкой грязью – всё её смуглое, улыбающееся лицо уже было в коричневых веснушках. И, стоя рядом, Никита чувствовал, что неудержимо хочет улыбнуться сам.
Он всегда любил цыган, знал их жизнь, их язык, – и как могло быть иначе, если самые радостные дни его детства прошли на конюшне Прокопа Силина, в обществе этих смуглых бродяг? Многие годы небольшой табор приходил на зимний постой в Болотеево. Цыгане и деревенские хорошо знали друг друга. Многие болотеевцы неплохо болтали по-цыгански. Не было двора, в котором цыганские мужики не вылечили бы лошади. Не было избы, в которой цыганки не гадали бабам и девкам на судьбу и женихов. А деревенские посиделки, когда на них приходили лохматые чёрные парни с гармонями и глазастые, лукавые девчонки, превращались в сказочные праздники! Как они пели, какую выплетали музыку на своих гармошках, как били в пол грязные крепкие пятки и смазные сапоги, – куда там было деревенским! Мальчишкой Никита уходил от цыган только на ночь – и больше всех горевал весной, когда оборванный табор снимался с места и скрипучие телеги одна за другой исчезали, ныряя вниз с холма, в голубой весенней дымке… Однажды он чуть не уехал тайком с ними (вовремя спохватились и вернули), и тот ясный апрельский день Никита до сих пор не мог вспомнить без острой, щемящей боли в груди. И много лет спустя он не в силах был пройти мимо остановившегося в поле табора. Непременно подходил, здоровался по-цыгански, вызывая взрыв изумлённых и радостных вопросов, оставался ужинать, слушал песни, смотрел в загорелые, освещённые кострами лица… И на любой ярмарке он входил в конные ряды как в собственный дом, болтал с цыганами, мгновенно видел все изъяны в их лошадях, которых продавали под видом чуть ли не арабских скакунов… И каждый раз мечталось: плюнуть бы на всё и уйти с ними… Идти и идти по дорогам, продавать коней на базарах, лечить лошадиные болезни, иметь в жёнах босоногую гадалку… Усмехаясь, Никита не раз думал, что кочевой цыган из него получился бы гораздо лучший, чем помещик. Грустно улыбался – и жил дальше.
– Ещё! Ещё! Ещё!!!
Радостные вопли дочки вернули Закатова в действительность. Буйная пляска закончилась, девушка-цыганка отдыхала, откинувшись спиной на забор и широко улыбаясь, а вокруг неё, весело хлопая в ладоши, бегала Маняша. Цыганка перевела дух – и подхватила Маняшу на руки, даже не повернувшись на возмущённый крик Дуньки.
– Ах ты, моя красавица! Черноглазенькая какая, уж не из наших ли будешь? Мать твоя не цыганка ли, случаем? Всё тебе сейчас будет, и песня, и пляска, – дай только Стешке вздохнуть! И петь будем, и плясать будем, а смерть придёт – помирать будем! Пшалорэ, баганьте[7]!
Мальчишки немедленно заголосили плясовую – и Стешка вместе с хохочущей Маняшей на руках вновь пустилась в пляс. А Закатов вздрогнул от негромкого, вкрадчивого, раздавшегося за спиной:
– Доброго здоровья, барин!
Он обернулся. В открытых воротах, держа в поводу большую вороную лошадь, стоял цыган лет сорока – невысокий, подтянутый, в голубой рубахе навыпуск. Из-под курчавой, чуть подёрнутой сединой шапки волос весело блестели чёрные глаза. Сразу стало заметно, что Стешка – его дочь. Поймав взгляд Закатова, цыган улыбнулся – блеснули белые крепкие зубы.
– Коня не купишь ли, барин? Дёшево отдам!
Закатов заинтересованно подошёл. Цыган улыбнулся ещё шире, отступил в сторону. Гордо сказал: