Он идет в туалет, потом в ванную, чистит зубы; оттуда отправляется на кухню. Сколько лишнего на всех поверхностях, на всех плоскостях. Холодильник работает не так, как обычно, от тяжести внутри. В хлебнице полно хлеба, такого, какой он не ест. На плите еда, сковородка с мясом. Вчера он мяса не заметил, потому что насытился картошкой.
Между сковородкой и крышкой от сковородки вложена записка: «Лев Наумович, у вас сегодня лекция. Приходите, пожалуйста! Мы вас очень ждем. Нас много. Саша заберет вас прямо от подъезда на машине в шестнадцать тридцать. С уважением, Петя Ковальский».
Петя, значит, написал, а жена положила, чтобы на виду. Лев Наумович вздыхает и присаживается на подоконник. Он смущен. Ну вот что они? Пишут. Приходят. Разве не лучше было бы не писать и не приходить; не доставлять себе лишнего беспокойства? Ведь ему-то все равно, что с ними делается. Он им не пишет; не навещает. Зачем же он-то им сдался, в таком случае. Лев Наумович чувствует между тем, что в его рассуждениях чего-то недостает. Но чего? Он не разрешает себе рассуждать о таких беспокоящих вещах. Это не его дело, не его профессия. Так; они пишут, ходят; а он – нет; это несовпадение. У них свои резоны, вероятно, объяснимые, но лежащие вне пределов компетенции Льва Наумовича. Значит… – мысли его путаются, вернее, вильнув хвостиком, соскальзывают на более успокоительные и внутренние, его собственные рассуждения: всегда ли таковое несовпадение, неравенство между… в разных системах исчисления… – но эта нестойкость логической цепочки вызывает в нем резкое беспокойство, и он решает все-таки додумать прежнюю мысль, несмотря на ее неудобство. Они ходят, а он нет. Они ходят, а он нет. А он нет. Неравенство? Или… частичное равенство. Нет: тождество, – вот остроумный ответ, приходит ему в голову, и он садится осторожно есть мясо, помня о том, что с непривычки к обильной пище может стать плохо, как один раз уже было в схожем случае.
Но они знают его. Знали, что он заглянет… и куда. Отвезут… Как это все скучно. Да просто – это люди. А ему не хочется. Все это тревожит Льва Наумовича, так что после завтрака он, даже не постояв у окна, как обычно это делает, прямо сразу усаживается на матрац и принимается за работу.
И он работает.
У него есть карандаш, который он отвязал от стойки в одном строительном супермаркете. После этого он долго размышлял о том, не является ли его поступок кражей в этическом или юридическом смысле, и пришел к выводу, что является лишь в этическом, так как все юридически предназначенные для кражи предметы помечены штрихкодом. В этическом же смысле… тут мысль увела его в сторону соотношения математики и богословия, и одновременно (другой частью ума) он думал о соотношении двух подмножеств предметов супермаркета – тех, что являлись бы украденными юридически, и тех, что могли считаться кражей в моральном плане. В первую категорию, между прочим, попадали не только товары, но и имущество покупателей и продавцов, и, к примеру, сам супермаркет как экономическая единица, его логотип и прочая собственность. При этом «юридическое» множество вовсе не являлось, как могло бы показаться, подмножеством «морального»… хотя большая часть первого действительно входила во второе, существовали вещи, которые могли считаться украденными юридически, но моральному осуждению не подлежали. (Вы можете сами привести примеры.) Так вот: белый круглый карандаш с полутвердым грифелем… Он работает; и Лев Наумович работает, пока карандаш не затупится, а потом он проводит по нему ножом, лежащим неподалеку, и работает снова. Между строками формул большие просветы, Лев Наумович не экономит бумагу; иногда он вертит карандаш в руках, редко-редко сует его в рот.
И здесь перед нами возникает важный вопрос. Если бы кто-нибудь из понимающих людей заглянул через плечо – что бы он подумал? В плане моральном и юридическом? Или – в математическом (являются ли предметы рассмотрения юриспруденции и морали подмножествами предметов, рассматриваемых математикой)? То, что он увидел бы, – являлось бы это прорывом или чепухой? Если бы заглянул профан – чепухой (хоть профан и не признался бы, а стал бы правду врать про недостаточность своего понимания). Не знаешь язык – для тебя все это (есть такие слова старинные) белиберда, тарабарщина, абракадабра. А если знаешь? А точно ли знаешь? А – кто не профан? Кто способен оценить? Ну, это вопрос старинный, и он скорее теоретический; ведь оценили же мы всякие великие открытия, не нами сделанные; и они верны, и мы поняли это и хлопнули себя по лбу (человечество то есть): ба! Как же мы раньше-то…
А точно ли так?
Точно ли мы оценили их (открытия, то есть) верно?
Точно ли не переоценили и не недооценили кое-что, многое, все?
Точно ли сумели понять всех, кто пытался заставить мир что-то нам сказать?
Не огромнее ли во много раз айсберг «неоцененных» открытий, которых мы просто понять не умели; ученых, которые не шаг вперед делали и не три шага, а… взлетали? Или исчезали сразу из виду, так что мы и забывали о них сразу же?