После этого вопроса я понял, что не так уж хорошо помню фотографию на обложке «Воспоминаний». Подойдя к книжному шкафу, я принялся перебирать светлые корешки в поисках нужного. Нашел: не очень похожий здесь на себя Юрий Витальевич неопределенного возраста оглядывается в камеру, будто его кто-то окликнул, а сам он куда-то очень спешит по самым неотложным делам. Снимок этот был сделан при неизвестных мне обстоятельствах и похож на едва ли не случайный. Его автор — Владимир Сычев, друг Михаила Шемякина, начинавший с тревожных городских пейзажей и уличных сцен, а затем переключившийся на стереотипный глянец. Кадр с Мамлеевым был по всем признакам сделан в Париже середины 1980-х.
— Какую? — спросил я.
— Мне интересно, что вы скажете, — настаивал Дмитрий Канаев. — Какую эмоцию на этой фотографии выражает лицо Мамлеева?
Я понял, что попал на экзамен, который не планировал сдавать. Внимательно посмотрев в картонные глаза Юрия Витальевича, я сказал: «Недоверие».
— Да, есть такое, — согласился мой что-то замысливший собеседник. — Но есть на этой фотографии еще одна эмоция, еще более сильная.
— Какая же?
— Страх.
Следующие двадцать минут старовер Дмитрий Канаев, оказавшийся по профессии психологом, рассказывал, что Юрий Витальевич Мамлеев относился к довольно распространенному тревожному психотипу, а страх был ведущей темой его творчества, прямиком пришедшей в книги из его отношения к жизни.
— А вы Юру Бондарчука знаете? — сказал он в завершение своего монолога.
Никакого Юру Бондарчука я, разумеется, не знал. Одновременно встревоженный и умиротворенный, я сел отсматривать архивные записи выступлений академика-колдуна Николая Левашова.
Душно-дождливым полувечером на закате того же августа я встретился с Александром Степановичем Грушицыным, имя которого я никогда не встречал в связи с Мамлеевым, но которого так настоятельно рекомендовал Роман Михайлов.
— Как я вас узнаю? — спросил я за полчаса до встречи.
— Меня трудно не узнать, — лаконично возразил Александр Степанович.
И не слукавил. На подходе к гостинице «Пекин» я издалека заметил плотную фигуру с седой окладистой бородой и волосами достаточно религиозной длины и мягкости. Однако я сделал вид, будто не понял, кто это, и прошел мимо, чтобы между нами сразу установилось определенное недоверие, переходящее в подозрительность, — иначе никак не проникнуть в те слои реальности, в которых можно всерьез говорить о Юрии Витальевиче Мамлееве, его жизни и книгах.
Ходя туда-сюда вдоль «Пекина», мы наконец нашлись и проследовали в двухэтажную прохладную квартиру Александра Степановича на каком-то верхнем этаже стоящей рядом новостройки.
— Мой старый товарищ дал мне книжку, во Франции изданную, — «Веселая смерть», по-моему, я уж не помню[400], — и сказал: «Вот, почитай! Достоевский — мальчик по сравнению с этим!» Я почитал и сразу нарвался на совершенно отвратительный рассказ «Ковер-самолет». Он у меня вызвал такое омерзение, что я захлопнул и отложил книгу, а достал только через год, в 1995-м, и стал читать другие рассказы. И вдруг понял, что этот человек, во-первых, близкий мне по духу, а во-вторых, он знает то, чего я не знаю. И я понял, что как-то надо с ним пересечься, а вот как, я не знал. И я попал в 1998 году в музей Маяковского. Никогда там не бывали, нет?
— Бывал, — ответил я и вздрогнул: когда мне в последний раз довелось побывать в музее Маяковского, а было это лет пятнадцать назад, я почти до мордобоя поругался с работниками тамошней книжной лавки, после чего поклялся, что ноги моей не будет в этом учреждении, пока его не сожгут вместе со всеми экспозициями, книжными лавками и прочим культурным мусором. Мои пожелания явно были кем-то услышаны, потому что через несколько лет музей начали планомерно уничтожать, и, насколько я понимаю, теперь о нем можно благополучно забыть. За этими воспоминаниями я благополучно прослушал, что Александр Степанович рассказывал о том вечере на Лубянке, которым завершилась предыдущая глава этой книги.