Последним петриковским впечатлением в памяти осталась неожиданная встреча с Халимоном Стрижаком. Они столкнулись почти лицом к лицу на станционном перроне. Стрижак вышел из вагона с желтым истертым клеенчатым портфеликом в руке. Худой, в суконном френче, диагоналевых галифе, бледный, с какими-то мутными, словно бы угасшими глазами. Одежда висела на нем как на вешалке. Почти наскочив на Андрея, остановился, шагнул в сторону и, не узнав или вообще не думая, кто это перед ним, обошел, как столб, и пошел дальше своей дорогой, осторожно, одеревенело переставляя ноги, обутые в латаные, с высокими голенищами сапоги.
Москву в тот первый свой приезд он совсем не запомнил. Да и вообще из всего того водоворота, в котором оказался он, сельский парнишка из далеких степей, впервые попавший в большой многолюдный город, остались, да и то больше в настроении, чувствах, чем в зрительных впечатлениях, какие-то мало связанные между собою обрывки-видения шумных улиц, домов, кремлевских башен, трамвайной тесноты и тусклых институтских коридоров.
С первых часов, как только он сошел с поезда, запомнились ему более всего скрежещущие переполненные трамваи, носившие его по длинным-предлинным улицам из конца в конец города, пока он наконец разыскал нужный ему институт по адресу, записанному на бумажке.
Плохо помнит даже, где жил все те дни, как и где питался, не может вспомнить ни одного экзаменатора. Хорошо, на всю жизнь, запомнил лишь человека в темной широкополой шляпе, под которой, когда он снимал эту шляпу, обнажалась широкая, во всю голову, лысина. Лицо у этого человека было тонким, желтоватым, рыжие щеточкой усы, рыжие клочки волос на висках, большие голубые усталые глаза. Он всегда почему-то суетился, куда-то спешил, нервничал, сокрушался. Был на нем все то время один чесучовый кремовый пиджачок, пестрый галстук, приколотый к белой сорочке металлической шпилькой, и серые в полоску штаны, заправленные в сапоги с высокими, всегда до блеска начищенными голенищами. И еще портфель. Всегда при нем — огромный, толстенный, туго набитый всякими бумагами.
Был ли это декан, или секретарь приемной комиссии, или председатель мандатной, кто его знает! Потом уже, учась в институте, Андрей больше не встречал его. А тогда создавалось впечатление, будто этот человек был самым главным среди тех, кто решал его судьбу. Состояние у Андрея было какое-то странное. Кажется, очень боялся экзаменов и очень волновался. Но вместе с тем в минуты прояснения ловил себя на том, что вот стоит он перед какими-то людьми и отвечает на их вопросы смело, бойко, совсем вроде бы не волнуясь. А сам как-то словно бы одеревенелый, будто это и не он, а кто-то другой, похожий на него, за кем Андрей наблюдает со стороны.
Что же касается лысого мужчины в чесучовом пиджаке, то его Андрею просто невозможно было не запомнить. Ведь это он сначала оглушил парня самым радостным, какое только могло быть тогда в его положении, сообщенном и почти сразу после этого нанес ему дважды такие удары, о которых иначе и не скажешь, как смертельные.
Да и то первое, радостное сообщение было подано таким образом, что радостным оставалось лишь одну-две минуты. Он пригласил Андрея в какую-то канцелярию, вежливо попросил сесть и подождать, потом долго что-то выяснял с другими людьми, казалось, вовсе забыв об Андрее, и только спустя продолжительное время воскликнул:
— О! Прошу прощения! Теперь с вами, товарищ Лысогор. Знаете, так все обернулось досадно. Экзамены вы сдали, скажу я вам, ну… как бы это сказать… Одним словом, просто блестяще! Блестяще, конечно, сравнительно. Но… произошло, знаете, довольно огорчительное недоразумение. Там у вас, на месте, наше письмо не совсем точно поняли. А мы только теперь вот, уже на мандатной, обнаружили. Одним словом, хотя все, как говорится, в ажуре — экзамены, социальное происхождение, наконец, даже стаж… Вот только одна деталь: стаж у вас комсомольский, а вуз у нас коммунистический, закрытого типа, и принимают сюда только членов партии с пятилетним стажем и выше. Вы сами ведь понимаете! Инцидент произошел беспрецедентный… — Тут он умолк, передохнул, погладил ладонью лысину и, вздохнув, продолжил: — Так что, как видите… Но… Я, конечно, ничего не гарантирую. Но вы понравились членам комиссии… И потом еще представитель Центрального Комитета… Так что прошу вас зайти сюда через два дня, — он взглянул на часы, — ну, в пятнадцать ноль-ноль…
Вся сложность и, собственно, бесперспективность для него того, что произошло, дошли до Андрея во всей своей трагической ясности уже после того, как он вышел из помещения и оказался на залитой мягкими, но почти не греющими лучами послеобеденного октябрьского солнца московской улице. Он был уверен, что в такой ситуации на что-нибудь хорошее надеяться напрасно, что его судьба этим летом, словно бы в отместку за большое весеннее счастье, обрушивает на его голову удар за ударом и что послезавтрашний день ничего уже не спасет. И все же решил не пренебрегать ничем и терпеливо подождать два дня.