Он ехал в трамвае по набережной Карповки. На повороте с улицы Рентгена в трамвай вошел пьяный пролетарий того невыносимого типа, которого Даня опасался особенно: он был в стадии крайнего озлобления и нуждался в том, чтобы немедленно его на ком-то сорвать. Это не было легкое и веселое пьянство — нет, он и запил уже со злости, и, думая разбавить, разжег. А чё. Ммею пррво. Пр-р-рво. Каждый всю жизнь сомневался в его праве делать что-либо. Скоро и он стал смотреть на всех таким же взглядом. Чтобы понять его, услышать несколько слов из его прошлого, довольно было единственного усилия: оказалось, что для этого — но как расскажешь; все равно что впервые напрячь орган, о наличии которого не подозревал. Это было где-то в глубине мозга, в лобной доле, за глазами. Даня не знал и не чувствовал его прошлого, но видел, что в прошлом этом много было страха, и еще больше желания, чтобы боялись другие. Это было, в сущности, одно чувство, хоть выдает себя за два. Даня видел, что пролетарию желательно сорвать зло, но видел и то, как ему не подвернуться. Пролетарий имел дар подмечать малейшую отдельность, несходственность — и обрушиваться на нее; Даня был для него, конечно, идеальная мишень — да не только сорваться самому, а еще привлечь всех, ату, граждане. И то ли эта опасность была действительно страшна, а в пустом бассейне плавать не научишься, — то ли, мелькнуло в голове, Мартынов действительно всему умел придавать импульс, но Даня забыл, как это по-вавилонски называется. Как бы то ни было, он начал действовать, строго по указаниям, в два этапа.
Этапом первым он резко затормозил время, то есть, говоря строже, ускорил свое восприятие его; время так и забурлило, и в этой волне Даня, как пловец, оставался спокоен, умеренно подвижен, гибок. Трамвай взвихрился и размазался вокруг. Остались двое — Даня и пролетарий, пролетарий был разогнан спиртом и злобой, Даня — особым напряжением лобной доли. Пролетарий чувствовал — сам он рисовался теперь Дане в виде красно-синего пятна, — что цель здесь, рядом, что достаточно на ней сосредоточиться, вглядеться — и можно нападать; но Даня мельтешил перед ним, как Варга перед драконом, прыгал, уходил вправо, бросал отвлекающие блики и в результате ускользал. Со стороны оба были совершенно неподвижны, пролетарий таращил остекленелые глаза, Даня смотрел в пол, трамвай дребезжал, но граждане пассажиры чуяли легкий страх, странную вечернюю нервность, и старались не смотреть в их сторону. Был июльский ленинградский вечер, серый, из тех дней, когда зелень на серо-лиловом фоне неба, полного непролившимся дождем, бывает особенно ядовита. Именно в такие преддождевые дни Дане потом особенно удавался этот легкий, в сущности, трюк, это ускользание, прохождение невидимкой возле стража, внезапное исчезновение с внешнего плана. Пролетарий таращился туда, где должен быть враг, — он чуял, следил, водил крысиным рыльцем; но враг был быстрей и наслаждался вновь обретенной способностью — в огромных, чудесно растянувшихся промежутках между секундами он скакал, резвился, дразнил и поймал наконец ритм необходимого несовпадения. Пролетарий не успевал взглянуть, как Даня уже прыгал — больше всего, пожалуй, это было похоже на вращение двух зацепившихся шестерен, которые при этом же и карусели; и всякий раз, как шестерня щелкала, приближая Даню к обидчику, он перепрыгивал в следующую чашку. ВРАЩАЮЩИЕСЯ ЧАШКИ. Да, ведь это было в Ялте, на набережной, в парке аттракционов, разбитом там по случаю романовского трехсотлетия. Пролетарий изменил тогда свою тактику. Он напал сверху, но Даня рраз — и нырнул в очередную секунду, как в воду с пирса, и секунда сомкнулась над ним, и ничего не стало видно. Это была победа окончательная. Пролетарий понял, что эта добыча не по зубам. Он отвернулся, зевнул и спросил старика на соседней лавке:
— Дедушка, а не скажешь, который это номер?
— Номер это шестнадцатый, — проворчал дедушка. — Лазают куда не смотрют.
— Ммею пррво, — сказал пролетарий. — Гуляй, душа, суббота.
Он скользнул глазами по пустому месту, где в действительности неподвижно сидел Даня, и широко зевнул в окно. Вскоре он спал, утомясь погоней и расклячив в дремоте корытообразный, в чирьях, рот.
Даня пришел в себя только за одну остановку до дома. Он попробовал напрячь таинственную силу за глазами — нет, ничего; огляделся — напротив ласково щурился старичок, никаких следов пьяного парня не было. Сон? Но сон был невозможно, невообразимо отчетлив, память о собственном стремительном мелькании перед следящим рыльцем-жальцем наполняла все тело, и каждая жилка ныла от недавнего напряжения. Если он и забылся, то на полминуты, и в это самое время успел соскочить противник. Слишком горько было бы думать, что единственный успех достигнут во сне; и сладко болела голова — как после решенной трудной задачи.
Дома, перед сном, он снова попробовал ускориться — нет, ничего, только дрожь в мышцах; но что-то в глубине мозга отозвалось — значит, было, — и снова закружились перед глазами вертящиеся чашки.