— Вам-то хорошо смеяться над папашей Русселем, — произнес он. — Конечно, он болван, но что бы мы без него стали делать? То есть Пикассо, Дерен и я…
Замора ставил себя в один ряд со знаменитостями, не желая признавать, что стоит на совсем другой ступеньке. Он считал себя умнее и образованнее всех прочих художников, исходя из чего искренне заключал, что талант является плодом ума.
— Какие у нее глаза! — сказал он, намечая пропорции. — Сделай я их такими, какие они есть, сразу же подымется крик, что я, мол, плохой рисовальщик. Или, чего доброго, усмотрят тут «деформацию»… теперь все только и твердят, что о «деформации». Все им кажется деформированным… Они загрызли Мане из-за его Олимпии… Скажите, пожалуйста, если я вот так подопру щеку языком, деформация это или просто движение?.. А у нас, сами знаете, когда художник пишет чей-нибудь портрет, оригинал не смеет чихнуть… Это не принято…
Поль Дени поднялся и встал за спиной художника.
— Я вас не стесняю? — спросил он.
— Ничуть не стесняете. Я не стыдлив. Говорят, великие художники просто не переносили, чтобы на них смотрели… то-то, должно быть, были весельчаки в любви…
Миссис Гудмен, все еще обдумывавшая, какую картину выбрать для портного-коллекционера, вмешалась в разговор:
— Вы, дорогой, пошлете ему «Сводницу-гермафродита» и потом ту другую, которую я не люблю… How do you call it?.. «Sixty nine».[17]
— Нет, «Шестьсот шесть». — Он снова захохотал, будто закудахтал.
«Настоящая курица», — подумала Береника.
— Чего я действительно хочу, — продолжал Замора, — так это избавиться от этой штуковины, от холста… я вообще закаялся писать на холсте; ужасно нудно… Конечно, только идиот мог при виде акварелей говорить о Джотто… Но вот большие вещи — другое дело… В свое время писали картины на религиозные сюжеты, потому что это было ново, — как сейчас, скажем, по тем же соображениям, пишут автомобили, маяки и тому подобное… Люди не могут взять в толк, почему я пишу великолепные современные машины… Они говорят, что если уж машины, так пусть будут с огнем, с дымом… Словом, подавай им верхарновского титана… А при виде чистеньких, никелированных, они кривят рожу!
— А чем вы ее написали? — поинтересовался Поль Дени, указывая на большую картину. — Производит впечатление лакированной.
— Эту? Автомобильной краской. В живописи все упирается в технику… Когда были изобретены масляные краски, стенная живопись умерла… Художники стали растирать краски и в этом весь их секрет… А в наши дни работать красками просто стыдно. Правда, Пикассо хвалится, что пишет красками от Феликса Потена. Только помяните мое слово, долго они не продержатся… А моим способом — это уж на всю жизнь. Какое там, — на века!.. Ныне мы размалевываем на один лад все: наши картины, наши автомобили и наших женщин!
Тем временем Береника разглядывала висевшие по стенам знаменитые головы бретонок, написанные в последней манере Замора. Просто невозможно вообразить себе что-либо более добропорядочное, почти на уровне ремесленников из «Иллюстрасьон». Скупой рисунок тушью в два тона ради большей резкости теней, линии грубоватые, отнюдь не прерывистые, вся гамма красок сосредоточена на бигуденских чепцах, на щеках розовая лессировка, губы нормально алого цвета, и такая же лессировка, совсем уж легкий мазок, чтобы удержать воротничок на шее. Разглядывая этих бретонок, Береника пыталась догадаться, в какой манере будет написан ее портрет — в новой или же в манере «Гермафродита». Она невольно рассмеялась. Замора перестал рисовать и взглянул на Беренику.
— Нельзя смеяться? — испуганно спросила она.
— Напротив… Я до сих пор как-то об этом не думал… Представьте себе только, портрет и вдруг начинает смеяться.
Шутит ли он? Рассердился? Во всяком случае, Замора продолжал свои разглагольствования, предназначавшиеся скорее для Поля Дени, чем для Береники:
— Люди сами не знают, чего хотят… Говорят, неважно, мол, что именно нарисовано, а важно, в какой нарисовано манере. А ведь так, знаете ли, можно зайти слишком далеко, кончится тем, что будут рисовать одни яблоки и снова яблоки… А когда я пишу машины, мне твердят: пишите, как Сезанн…
Тут общим вниманием завладел крошка Джорджи-Вашингтон Гудмен, во всеуслышание провозгласивший своим тоненьким пронзительным голоском: «Сезанн — дельмо!»
— Ох! — ужаснулась мать. — Что за ребенок!
— Он хочет, чтобы ему дали яблоко, — пояснил Замора, кудахтая громче обычного.
Окончательно расшалившийся Вашингтон вцепился в юбку Береники и, не обращая внимания на угрозы своей благовоспитанной сестрицы, повторил несколько раз подряд: «Сезанн — дельмо!» Береника улыбнулась мальчугану и прижала его к себе.
— Он наверняка будет художником, — сказала она и повернулась к девчушке: — Скажи, а ты кем хочешь быть?
Детское личико Мадонны глянуло на чужую тетю. Беренике показалось, что впервые в жизни она видит такое небесно-чистое выражение на человеческом лице.
— Я? — переспросила крошка, и в голосе ее прозвучал экстаз, рождаемый только длительным и углубленным размышлением. — Я? Когда я вырасту, я буду шлюхой…