Береника. Он кружил вокруг нее, вокруг своих о ней воспоминаний, с той неясной опаской и целомудренной осторожностью, с какой мужчина мысленно приближается к женщине. Он даже избегал этого приближения, боялся все загубить. Он заключил ее в широкий круг мыслей, которые, казалось, не имели к ней прямого отношения, но приводили прямо к ней, к ней приготовляли. Удивительная штука любовь мужчины: совсем такая же, до наивности такая же, как у птиц и медведей, стрекоз и волков. Даже когда дело идет совсем о другом, они представляют себе любовь лишь как подготовку к определенному мгновению, и мысли их тогда подобны весне в лесу: они выбирают себе сами пеструю окраску перьев, прочищают горлышко, чтоб оттуда полилась песня, мелодия, подсказанная инстинктом, готовят гнездо, ложе или берлогу, чтобы привлечь ее, ту, которой они уж конечно, видит бог, не мечтали коснуться даже кончиком пальца. Противоречия, самообман входят как составные элементы в подлинную любовь, — их нельзя вырвать, не убив самое чувство.
Так и не одевшись окончательно, Орельен отправился отыскивать пару туфель, на которую пал его выбор. Куда к черту засунула их Дювинь? Как нарочно, все прочие оказались на месте… Прослужить два года, и вдруг в один прекрасный день взять и передвинуть все, засунуть бог знает куда как раз то, что вам понадобится сегодня. Старуха упрятала их в самый низ шкафа. Зачем? А затем, чтобы схоронить следы преступления: проклятые туфли оказались нечищенными. Теперь придется самому чистить, пачкаться. Нет, решено, с завтрашнего дня начинаю искать себе мужчину.
Орельен прошел на кухню и при виде заботливо приготовленного завтрака расчувствовался. Мадам Дювинь накрыла стол и поставила в фарфоровую вазочку букетик цветов. Рядом с салатницей стояли в идеальном порядке соль, перец и мелко нашинкованный сельдерей. И тут же накрахмаленная салфетка, сложенная треугольником: Орельен расхохотался. Ай да матушка Дювинь! И с ожесточением стал чистить туфли.
Когда он заканчивал в комнате туалет, взгляд его упал на гипсовую маску. На сей раз она показалась ему вылитой Береникой… Не Береникой вообще, а Береникой в минуту душевного волнения, когда от лица ее отливает кровь. Какая изумительная у нее кожа! Прозрачная, живая, до того живая, что невольно начинаешь думать о смерти…
Что это за историю об утопленнице рассказала ему мадам Дювинь? Бальное платье, кольцо, отрубленный палец. Он пытался собрать воедино разрозненные звенья этой истории, которые тогда не коснулись его сознания, и подошел к окну.
Долго, долго глядел он, как катит внизу Сена свои желтые, взбудораженные, холодные и не внушающие доверия воды. Бальное платье… Почему бальное платье? Какая тут скрыта драма, сотканная из ночного мрака и струй, из пошлых и глубоких тайн? Почему так часто вылавливают нарядных утопленниц? Ведь речные воды принимают в свое лоно обнаженное тело, подобно смерти, подобно любви. Холодом также веют и простыни, когда укрываешься ими вдвоем. И тут он обозлился на себя самого — ну зачем ему понадобилось отсылать мадам Дювинь, так и не разрешив ей убрать квартиру: пусть даже ничего не случится… Нет ни малейшего, даже самого крохотного шанса… Ну, а вдруг? Ну, а если?
Орельен сменил постельное белье и подмел пол. Время от времени он подымал глаза на гипсовую маску, такую белую, чистую, такую далекую.
XXIX
Квартира миссис Гудмен на улице Цезаря Франка в представлении Береники Морель меньше всего напоминала мастерскую живописца или вообще артистическое жилище. Во всех новых домах, а новыми называли в ту пору дома постройки девятисотых годов, имелись такие пятикомнатные квартиры с гостиной и столовой; комнатки маленькие, выдержанные в светлых тонах, с лепниной в стиле Людовика XVI, а над камином зеркало. Та, что так торжественно именовалась салоном и служила мастерской, была совсем узенькой, чуть ли не половину занимал мольберт с неоконченной и слишком большой для этой студии картиной, написанной в дадаистской манере Замора. Что-то блестящее, словно покрытое лаком, изображало сложную машину с множеством колесиков, не могущих вертеться, — все стального цвета с черными подпалинами. Мольберт непрозрачным экраном, как ширма, делил комнату на две половины, и все, что находилось по ту его сторону, — и стулья с плетеными сиденьями в стиле «трианон», и глубокие кресла, обитые шелком в зеленую и белую полоску, и старинная консоль, и мраморный столик, — все казалось каким-то странным, совсем крошечным, допотопным.