— «Золотое руно» читаете? — спросил Ясон, проглотив часть манной жвачки и выплюнув остальную. — Тут как раз про Ясона и написано. Разумеется, не обо мне, а о другом Ясоне… Видите, в самом конце, где нарисован придавленный Ясон?.. Это, оказывается, овечья шкура, облепленная золотой пылью. Но я сказал вашему мужу, что кроличьи шкурки во сто крат лучше… Ну и видите, как получилось.
— Но я правда ничего не знала, ни про кроликов, ни про золотое руно… Честное слово, впервые об этом слышу.
— Не надо, мне и так стыдно, — печально произнес Ясон и с размаху швырнул мешочек с манной о стену. — И я, честное слово, не сержусь на Прунце, совсем не сержусь… и сам не знаю почему. А он-то думает, что я нарочно приехал, чтобы ударить его по башке уголовным кодексом или даже пырнуть ножом. Господи, и он вас прислал сюда? Не сердитесь, Рута, я же приехал так просто, а он сам меня заставил… Да мне вовсе не нужно никакой манны, мне ничего не нужно. Я совершеннейший идиот, понимаете? И эта доха не моя вовсе, а одолженная, и этот нож тоже неизвестно на кой черт куплен. А уголовный кодекс я нашел в поезде, стихи же мне подарили — один диспетчер на день рождения… У меня сейчас самый обыкновенный отпуск. У меня нет дома, так почему же мне не возвратиться в Ясонеляй, как в свой родной дом? А вот я приезжаю, и все думают, что это неспроста, что Ясон, мол, вовсе не в отпуск приехал, и сами же заставляют меня разыгрывать не то судью какого-то, не то прокурора, так что поневоле начнешь вдруг манну требовать, а то еще вздумаешь, чего доброго, сигарету о потный лоб твоего друга детства погасить. Не сердитесь, Рута, не сердитесь…
— Что там? — встрепенулась вдруг Рута. — Там коляска? И совсем новая?
В углу за тепличной стенкой, накренившись набок, в самом деле стояла новая, только что распакованная детская коляска, но уже без рессор и резиновых шин на колесах.
— Да, это коляска, но не сердитесь, Рута, — сказал Ясон, — я постараюсь завтра же, честное слово, на рассвете исчезнуть из Ясонеляй… Так желаю вам счастья, Рута.
— И вам, Ясон, желаю много-много счастья, — сказала Рута, — но вы не думайте, что я… что меня можно посылать с манной… я сама не знаю, почему я здесь очутилась… Мне всего двадцать три года и уже трое детей… Почему? Почему я живу не в Укмерге, а где-то в Ясонеляй? Почему? Может, потому, что я получила в подарок велосипед, когда мне минуло семнадцать, потому что я, счастливая, ехала по улице Мельникайте и нечаянно сбила с ног человека с кожаным портфелем.
— Прунце? — спросил Ясон. — Ах да, он вечно путается под ногами.
— Да нет же, я ведь ехала по тротуару.
— Неважно. Он мог бы и по мостовой идти со своим портфелем. В Укмерге не так уж много машин.
И когда Рута ушла, Ясон все думал и думал о городе Укмерге — то про себя, а то и вслух — и о том, что некоторые граждане с кожаными портфелями не знают, где и как полагается ходить. Да, они позволяют Руте разъезжать по тротуару, но, к сожалению, она наезжает не на него, Ясона, а на директора ясонеляйского ресторана, будущего отца трех Рутиных детей. А Жаренас вытаскивает счеты и подсчитывает причиненные ему убытки: порванный выходной костюм, раздавленная шляпа, по достоинству оценивает с головы до ног до смерти перепуганную Руту, достает из портфеля печать, дышит на нее и говорит шелковым голоском:
— Ты сама виновата, дорогая, что в Укмерге, на улице Марите Мельникайте ты выбрала именно меня, а не кого-нибудь другого, а потому не удивляйся, дорогая, что ты стала моей, а не чьей-либо женой. — И, еще разок дохнув на печать, ставит ее на Руту — на ее руки, ноги, грудь, на спину, и всюду остаются явные, юридически неоспоримые отметины: «Собственность П. Жаренаса».
Жаренас сидит в пальто, в шляпе и шерстяном шарфе, обхватив свой желтый портфель и засунув босые ноги в таз с давно уже остывшей водой, сидит растерянный, непохожий сам на себя, он оглядывает Руту измученными покрасневшими глазами, ее порванные чулки, ее запыленное, выпачканное в известке пальто и спрашивает глухим голосом:
— Отдала?
Рута открыла его портфель — он был пуст, и только на дне поблескивал никелированный топорик для мяса, — и она молча начала одеваться.
— Я убью его! — сказал Жаренас. — Я бы наверняка убил его!.. Я хотел бы знать, чего ты ухмыляешься?.. Что он тебе сделал?
— Мне? — спросила Рута. — Он набрал в горсть манну и съел ее всю.
— Он тебя, а не манну съел! Я не слепой, все вижу, — говорил, тяжело дыша, Жаренас. — Но неужели ты… ты обо мне совсем не подумала, когда он, давясь манной, пожирал тебя?..
— Меня? — тихо спросила Рута и внезапно сбросила свое пальто, не глядя, на пол. — О ком же я могла еще думать, если не о тебе?
— Рута! — сказал Жаренас, принимая к себе свой портфель и вставая. — Как же мы теперь будем жить? Я не думал, что ты… Я тебе доверял. Почему ты сразу же не швырнула ему эту манну и не плюнула в его мерзкую физиономию?
— Не успела, — промолвила в задумчивости Рута. — Конечно, я хотела плюнуть в него, но он мне сказал: «Рута, я тебя люблю… Рута, ты очень красивая, ты очень хорошая…»