Кстати, о реализме. Когда Косой однажды оказался в островной Галерее, он говорил именно о нем. О том, что картины импрессионистов не похожи на реальность. Он повторил всё это впоследствии, когда стал импрессионистов распродавать. А если бы были похожи – интересно, не распродал бы?
Меня всегда удивляло, что именно реализм оказался революционерам так близок. Это было тем более удивительно, что пригрезившееся им светлое будущее с реальностью вообще не соотносилось. Уже после смерти Косого кто-то раскопал его высказывание о том, что
Словно предчувствуя фантасмагорическую свою кончину, Косой торил в искусстве путь реализму, и для всякого вида искусства у него нашлось мудрое слово. Живописцам он советовал почаще перерисовывать фотографии, а писателям – переписывать тексты высокой степени достоверности: например, протоколы заседаний. Вскоре картины ведущих художников было уже не отличить от фотографий, о литературе же не хочется и говорить: всем известны эти тексты.
То, что вначале казалось неудачной шуткой, патологическим отсутствием вкуса у Касьяна, приобретало всё более серьезные черты. Дело было нешуточным хотя бы потому, что победившее светлое будущее всеми силами создавало новую религию.
От всего происходящего явно попахивало серой. То, что мелкий бес Косой в Преображенском храме занял место Пантократора, подтверждало старую мысль, что дьявол – обезьяна Бога. Мы смеялись, пока могли смеяться, но смех наш незаметно перешел в вой.
Иларий в свое время писал об истории как борьбе между Добром и Злом. В те дни казалось, что Зло победило окончательно, и теперь разворачивается чудовищная
Парфений
Я не заметил, как началась съемка. Вот я, маленький, играю в ножички. Крупный план моего лица. Я задумчиво ковыряю в носу. С точки зрения Жана-Мари, так и должен поступать типичный ребенок. По крайней мере, тот, кто занимается метанием ножей. Контраст незрелого детского сознания и столь недетской игры – вот она, причудливая древность. Такое Средневековье нам не нужно: об этом говорят выражение лица режиссера и его голос.
С побережья меня окликает Ксения. Я поворачиваюсь – и тем спасаюсь от верной смерти. Нож вонзается в предплечье. Спрашиваю у Леклера, войдет ли в фильм крик Ксении. Взвешенный на весах реализма, крик, конечно же, может быть отвергнут: девочка находилась у моря – от столицы это почти день верхом. На таком удалении вообще-то не кричат.
Жан-Мари улыбается: конечно, этот эпизод войдет – что́ в нем удивительного? Обычный случай телепатии. Сам крик будет сниматься на побережье в Тоскане. Жан-Мари спрашивает меня о конкретных деталях, которых, по его мнению, всё еще недостает фильму. Могу ли я что-то добавить?
Да, пожалуй. На траве – прелая осенняя листва. Ее запах пьянит. Я поднимаю дубовый лист и подношу к носу. Закрываю глаза. Шепчу: лист – ветхий. Всё ветхое связывается у меня с тех пор с этим листом. Там, под дубом, еще желуди. Гладкие. И ветхие, конечно, тоже: хрустят под ногами.
Мимо проходит монах. Широко шагает – а голова обращена ко мне. Видя меня шепчущего, спрашивает:
– Молишься?
– Листья, – говорю, – ветхие. А были свежие.
Монах, не прекращая движения:
– Не бойся, отроче, ступать по осенним листьям, ибо они уже умерли.
– И я умру? – спрашиваю.
– А как же.
Оттого что монах продолжает идти, голова его всё больше поворачивается назад.
– На сто восемьдесят? – спрашивает Жан-Мари. – Эффектный кадр, и мы не вправе им пренебрегать.
Объявляется перерыв. Пока мы обедаем, ассистенты привозят опавшие листья и рассыпают их по съемочной площадке. Разрезая бифштекс, Жан-Мари внимательно следит за работой с листьями. Стеклянно стучит ножом по тарелке.
– Естественности в этом нет, – говорит ассистентам, поднося ко рту зубочистку. – Если угодно, небрежности. Листья – они ведь падают как хотят, верно?
Смотрит на меня. Я киваю, подтверждая, что да, есть у листьев такое свойство.
После обеда режиссер ставит Парфения-младшего под дубом и критически оглядывает артиста, играющего монаха:
– Вы умеете поворачить голову на сто восемьдесят?
Тот отрицательно крутит головой. Понятно, что не более чем на девяносто.
– Что вы вообще умеете?..
Объявляется еще один перерыв, во время которого привозят настоящего монаха. Прибывший без труда демонстрирует необходимое качество – сорок лет в монастыре, обзор его широк, он еще и не то умеет.
Парфений-младший поднимает дубовый лист. Всё получается с первого дубля. После финального
– А я тоже умру?
– Я же сказал, что умрешь, – отвечает монах.
– А я думал, что вы это сказали тому, кого я играю.
Монах отвечает, не поворачивая головы:
– Я скажу это любому.