После смерти Случевского в 1904 году «пятницы» были переименованы в «вечера» и продолжались до октября 1917 года.
Хорошо помнил он и упомянутого гостем Лихачева, который подавал большие надежды, но в первые ряды русских поэтов того времени так и не выдвинулся.
После его эмиграции Садовский о нем больше ничего не слышал.
— Недавно я узнал, что Иван Афансьевич умер, — продолжал Алексей, — и мне бы хотелось узнать о последних днях его жизни в России. Насколько мне известны, вы, Борис Александрович, были коротко знакомы со многими участниками тех самых теперь уже легендарных Пятниц.
Садовский задумчиво покачал головой.
Да, этот потомок рода Анненковых правильно сказал: именно легендарных.
Сколько приятных часов он провел у Случеского!
А какие там были разговоры! Верлен, Бодлер, Блок, Брюсов!
Говорили и о России…
— Скажите, Алексей, — наконец, нарушил он молчание, — а как вам удалось уцелеть в этом водовороте? Хватили лиха с такой фамилией?
— Хватил! — покачал головой Алексей. — И еще как хватил! Но…
Прочитал он строфу из стихотворения Садовского.
В глазах поэта блеснули слезы, поскольку ничего подобного он не ожидал.
Потом он довольно интересно рассказывал Алексею о его родственнике, часто посещавших «вечера» Бунине, Бальмонте, Сологубе, Мержковском и Гиппиус.
— Скажите, Болрис Александрович, — спросил Алексей, — а как же Случевский отважился собирать у себя столь неуправляемое общество? Ведь он был, насколько мне известно, редактором официальной газеты «Правительственный вестник», членом Совета министра внутренних дел и гофмейстером двора? На таких должностях не до радикализма!
— А тех, кого принято называть радикальными демократами, — ответил Садовский, — в его салоне и не было. Конечно, порою страсти били через край, но Константин Константинович был в высшей степени тактичным и дипломатичным человеком и умел примирить гостей самых разных взглядов. А вот Россию, — вздохнул Садовский, — не удалось примирить никому. И этим скифам не удасться! — с неожиданной злобой закончил он. — Никогда!
Алексей понимающе покачал головой и прочитал:
Садовский не ответил.
Он сосредоточенно курил.
На его глазах показались слезы.
Он слишком любил Цветаеву, и слишком еще свежа была рана.
— Да, — после долгой паузы вздохнул он, — жалко Марину… Когда она собиралась в Елабугу, ей помогал Пастернак. Он принёс верёвку и, перевязывая чемоданы, пошутил: «Крепкая верёвка всё выдержит, хоть вешайся». Она на этой веревке и повесилась…
В глазах Садовского снова блеснули слезы, он бросил папиросу и с надрывом воскликнул:
— Великая поэтесса, а в своей жизни ничего кроме помоев и помоек не видела! И не думайте, что я не преувеличиваю, это она сама мне сказала!
Дрогнувшим от нахлынувших чувств голосом он прочитал две строфы из стихотворения Цветаевой.
Дабы хоть как-то успокоить разволновавшегося поэта, Алексей поспешил перевести разговор на другую тему.
— Скажите, Борис Александрович, — спросил Алексей, — а Блока вы хорошо знали?
— Да, хорошо, — после небольшой паузы ответил взявший себя в руки Садовский. — А что вас интересует?
— Говорят, он был довольно странным человеком, это так?
— Да уж, — усмехнулся Садовский, — странностей в нем хватало! Но меня в нем всегда поражало другое!
— Что именно?
— Его инфантильность! Когда с ним начинали говорить о чем-нибудь серьезном, я не имею в виду поэзию, сразу же создавалось впечатление, что Блок не только не понимал, того, что происходит вокруг, но даже и не пытался понять. Сколько мы ругались с ним из-за его «Двенадцати», а он упрямо твердил: это не великая трагедия, а очистительная гроза! А когда прозрел, то было уже поздно. Вы знаете, что перед смертью он потребовал уничтожить все сохранившиеся экземпляры «Двенадцати»?
— Нет, — покачал головой Алексей.
— Несколько хранившихся у него дома брошюр, — вставляя папиросу в длинный янтарный мундшутк, — продолжал Садовский, — он сжег сам. Только какой в этом был смысл? — с неожиданной злостью воскликнул он. — То, что написано пером, не вырубишь топором! И не сожжешь!
— А Есенин? — спросил Алексей.