Над кручей, на маленькой прогалине, доцветал чабёр, и его духмяный запах, смешанный с трупным запахом папоротника, особенно остро чувствовался после полудня, когда высыхала роса, а нагретый воздух начинал дрожать, переливаться мелкими волнами. Тогда трудно было избавиться от этого пьянящего запаха, и еще острей чувствовалось одиночество и оторванность от всего живого. Только Баталов, наверно, ничего не чувствовал. Он лежал на спине, бездумно глядя вверх. Там, между двумя соснами, светился маленький осколок неба. Иногда его закрывали облака, белые, густые. Потом они таяли, и снова открывалась синяя прозрачная даль.
Баталов слышал, как неторопливо и вяло переговариваются люди. Он знал каждого по голосу, хотя за эти дни их голоса почему-то стали очень похожими. И сами люди выглядели одинаково — обросли, осунулись, и выражение обреченности лежало на их лицах. Баталов старался не смотреть на своих случайных товарищей. Они напоминали ему о его болезни, а Баталов хотел себя чувствовать таким, как и раньше, проворным, веселым.
— Вот что я вам скажу: мало их, гадов, брали в тридцать седьмом. — Баталов узнал Гришку Саханчука. Голос у Гришки ломкий, надтреснутый, но уже с тем оттенком безразличия, который появляется после того, как долго мусолят одну и ту же мысль.— Рано отбой дали, испугались, перегну-у-ли. А по мне, лучше бы сто раз перегнули, тогда мы с вами не сидели бы в этом овраге. Своими ушами слышал, что командующего нашим округом за предательство расстреляли. Это как понять?
Вопрос Саханчука долго оставался без ответа. Баталов знал: красноармейцы горько раздумывают над поражением. Наконец отозвался Тимохин:
— Разберешься в этой суматохе! Я вам так скажу: за неудачи всегда кто-то отвечает. К слову говоря, как-то сопрел в нашем колхозе в тридцать втором году бурт картошки. Сгнила картошка — и все. Да мало ли таких случаев бывало! Ну, коль у самого такое случится — погорюешь и, самое худшее, без картошки останешься. Сам свой локоть не укусишь. Так вот, значит, весною, когда земля оттаяла, видит бригадир — курится над буртом дымок. Подбежал он к бурту, ткнул ногой и чуть бахилы в земле не оставил. А из дыры этой плесенью так в нос и шибает...
Председатель был у нас трусливый, сразу в город к прокурору: так, мол, и так, картошка сгнила, а что делать, не знаю. Ну, и пошла писать губерния... Стали виноватого искать. Надо же было как-нибудь эту проклятую картошку списать. Бурты у нас засыпали трое. Взялись, значит, за них. Кто да что и как? Ну, один из них, Матей Давгяла, вспомнил, что Аверка Шпаченок — чепуховый такой мужичок, совсем безобидный — однажды будто сказал: "Ты вот, Матей, из кожи лезешь вон, а все равно благодарности не получишь. Нашему председателю хоть звезду с неба достань, а он все равно ворчать будет. Так черт с нею, с этой картошкой. Сгори она совсем, чтоб я из-за нее пуп надрывал..." Другой, может, от таких слов отказался бы, а Аверка признался, что действительно такое говорил. Ну и припаяли ему за вредительство восемь лет с поселением в Сибири.
— Значит, виноват был, — безразлично ответил Гришка Саханчук,
— Да ты же дослушай,— спокойно возразил Тимохин.— Собирайся он вредить, так не один бы бурт сгноил, а все двадцать семь. А потом вот что вспомнили: Аверка Шпаченок, когда этот бурт засыпали, в городе был и, естественно, не мог, значит, вредительства допустить. А бурт сам председатель засыпал. Как на грех, прибежал он на поле, схватил лопату и, видать, перестарался, слишком много земли набросал. Картошка, она греется. И особенно если мокроватую ссыпают. Вот и перегрелась, сгорела вся. Так и тут. Может, кто недоглядел, а отвечает совсем другой,— заключил Тимохин.
— Нет, хлопцы, что ни говорите, а предательство — факт,— это нарушил молчание Васька Дьячков.— Я от самой границы отступаю. Нагляделся. За неделю до войны к нам приказ пришел: поставить танки на профилактику. Поставили. А война началась, хоть сам в машину впрягайся. Горючего нет, танки разутые. Без шпионов тут не обошлось.
— А я что говорю,— снова откликнулся Саханчук. Баталов и сам уже в который раз перебирал в памяти события последнего предвоенного месяца. Прикидывал и так и этак. Многое нельзя было, да и придется ли когда-нибудь, понять. Одно время Баталов бывал в доме командира дивизии. Ухаживал за его дочкой, невысокой, с желтоватыми волосами Шурочкой — некрасивой, но умной девушкой. Перед самой войной вздумал было жениться. Вот тогда и произошел тот разговор, что теперь бередил душу, наводил на мысль: что-то все же было — если не прямая измена, то какой-то преступный недосмотр.
— Послушай, Баталов,— так в последнее время называл его комдив, заменив сухое казенное "товарищ капитан" на более интимное и непосредственное — Баталов,— пришел бы ты ко мне с такой просьбой год назад, я не стал бы возражать. Женитесь. Шурочка достойна любви. Надеюсь, любишь ты ее не потому, что она генеральская дочь.
— Что вы, товарищ комдив!..
Ну, ну, знаю. Ты мне напоминаешь меня самого, потому и говорю открыто: торопиться вам не стоит.