– «Покушавшийся на государя императора Соловьев Александр Константинович, тридцати трех лет, повешен в Петербурге», – казалось бы, без причины повторил Репин газетные строки. – Наша российская действительность, Александр Иванович, слишком возмутительна, чтобы со спокойной совестью взирать на нее равнодушно. Надо что-то делать.
– Но что? – почти в отчаянии спросил Рубец.
Колокольные часы на соборной церкви пробили полночь, потом час, два... А Рубец и Репин все сидели на крылечке, выходящем в сад, и разговаривали, и думали, что же делать дальше, где же выход...
Потерянные тетради
Село, куда меня назначили учителем, оказалось большим, широким и зеленым. Оно лежало на старом шляху, что вел из древнего русского городка в соседний, еще более древний, расположенный уже на Украине. Дорога рассекала село надвое, и па ней, когда я приехал, пыля, шли колхозные грузовики с зеленым, пахучим сеном.
Из маленького, продутого встречным ветром автобуса вышло несколько смешливых девчонок в белоснежных платочках. Девчонки возвращались из областного города с совещания передовиков и всю дорогу вспоминали, как их фотографировали для газеты. Выскочив из автобуса, они разбежались по домам, а я остался один в незнакомом, только что начавшем просыпаться, селе.
Был ранний час, играл на длинной берестяной трубе пастушок, мычали коровы, грохотал вдалеке трактор, и над лугом, над озером, заросшим камышом, висел сизый, легкий туман.
В кармане у меня лежала записка и адрес старой учительницы-пенсионерки, где мне советовали снять комнату. Собственно, адреса не было, был план на четвертушке бумаги: озеро, гребля, старинная бездействующая церковь и огромный сад с флигелем, оставшимся от помещичьей усадьбы.
По дороге, обсаженной могучими липами, я добрался до ветхого, широкого крыльца с тонкими деревянными колоннами и, несмотря на ранний час, увидел в дверях маленькую, сухонькую женщину в капоте, с редкими зеленоватыми волосами, собранными на затылке в жиденький пучок. Лицо ее походило на печеное яблоко, которое только что вынули из печки: кожица уже сморщилась, а румянец на бочках еще не успел потускнеть.
– Здравствуйте, – сказал я нерешительно. – Мне нужна Анна Михайловна Троицкая.
– Ась? – ответила старушка и приложила к розовому уху сложенную ковшиком ладонь.
Я повторил.
– Тогда здравствуйте, – сказала старушка, улыбаясь и показывая единственный на весь рот, длинный зуб. – Я Анна Михайловна и есть.
Получив мою записку, она надела очки, державшиеся не на дужках, а на веревочке, и углубилась в чтение.
– Мы с Петенькой в одной школе двадцать два годка проработали. Такой интересный мужчина, – сообщила она доверительно.
Я вспомнил давшего мне записку Петеньку, лысого человека, лет за шестьдесят, и улыбнулся.
Пятясь к двери и приглашая меня следовать за собой, Анна Михайловна прошла в прохладную горницу, куда через щели в ставнях врывались тонкие лучики солнца.
– Так вы, значит, к нам в школу, – сказала Анна Михайловна. – Это хорошо. А сколько вам лет? – неожиданно поинтересовалась она.
– Двадцать три.
– Ась, – с тем же жестом переспросила старушка. – Двадцать три, это хорошо. А я-то, голубок, в семнадцать начала. Совсем дитенок была. Ученики слушаться не хотели... А вы женаты?
Я ответил, что нет, не женат, и Анна Михайловна, переспросив, неопределенно покачала своей маленькой головой.
– А я, голубок, в восемнадцать лет замуж выскочила.
Так мы разговаривали – я, неуклюже переминаясь с ноги на ногу, а Анна Михайловна, все время суетясь, находясь в движении. Она то подходила к буфету и переставляла чашки с одного места на другое, то к этажерке, где выравнивала корешки книг, то к подоконнику, чтобы поправить горшки с цветами. Цветы были немудреные – герань с резко пахнущими листьями, чайная роза и туя, которую в здешних местах звали елочкой.
Все так же без умолку рассказывая, она проводила меня в комнату, где мне предстояло жить. Комната, очевидно, пустовала, и на всем, что в ней было, лежала едва уловимая печать ненужности. Ненужной казалась старинная софа, на которую никто, должно быть, не садился, громоздкий шкаф с заржавелым замком и неудобные стулья с высокими резными спинками.
– Павлуша вернется с озера, вам тут и приберет... Павлуша – это правнучка моя, – пояснила Анна Михайловна и, заметив мое недоумение, добавила: – Павла ее звать.
Мягкими, короткими шажками она ушла куда-то в глубину полутемного дома, оставив меня одного. Я огляделся. На стене, куда падал луч солнца, висел написанный маслом портрет сурового старика с пышными седыми усами запорожца, густыми белыми бровями и потушенным взглядом. Глаз не было видно, их закрывали полуопущенные веки, напомнившие мне слепцов на базаре, и я подумал, что нарисованный художником человек, наверное, тоже был незрячим.
Мои размышления нарушила появившаяся в комнате девушка лет восемнадцати, стройная, босая, с наспех заплетенной косой, с которой на белый некрашеный пол стекали капли воды.
– Так это вы к нам приехали? – спросила она, с любопытством оглядывая меня бойкими, веселыми глазами.