ветками, двигалось по направлению к церкви. На повозках, крича во весь голос песню, сидели молодые, их родственники и бесчисленные гости: простоволосые разряженные девки, кто в венках из одуванчиков – попков по- здешнему, кто с пестрыми лентами в волосах; бабы в цветных платках, повязанных наподобие чалмы; парни тоже в обновах, рубахах навыпуск и, несмотря на жаркий день, в белых домотканых чекменях, в новых лапотках, а некоторые – знай наших! – в яловых сапогах бутылками.
Повстречавшись с извозчичьей пролеткой, свадебный поезд остановился. С передней подводы спрыгнула невеста и трижды в пояс поклонилась Рубцу.
– Прошу милостью на веселле!
Затем поклонилась Репину и повторила то же приглашение, потом Аннушке, наконец кучеру: по старому обычаю, все, кого молодые встречали в этот день, приглашались на свадьбу.
– Спасибо, невеста, за внимание, за ласку, – ответил Рубец, приподнимаясь с сиденья и тоже кланяясь.
Его здесь знали. Знали и в других селах странного барина средних лет, потомственного дворянина, профессора консерватории, про которого завистники в Петербурге говорили, будто он вхож в царский дом, и при этом многозначительно поднимали палец кверху.
Барин был действительно странный, не похожий на настоящего барина; он не то растерял, не то раздарил остатки нажитого предками добра и остался при крохотном именьице в Чубковичах под Стародубом, где доживала свой век старая мать, окруженная остатками дворни, привезенной сюда из Чугуева.
Каждый год, как только заканчивались занятия в консерватории, он приезжал в Стародуб и жил здесь все лето. Он любил это время, когда удавалось наконец сбросить надоевший за зиму вицмундир, надеть партикулярное платье и не думать, что тебя в любую минуту может потребовать сумасбродный великий князь, возомнивший себя знатоком музыки и покровителем искусства.
Все столичные условности оставались в Петербурге, а здесь можно было запросто отправиться на ранний базар, присесть на корточки рядом со слепыми нищими-бандуристами, слушать их жалостливые песни и привычной рукой быстро заполнять страницы нотной тетради. Можно было поехать в какую-либо деревушку на крестины к знакомому крестьянину, или на заручины, или в ночное, или на первую весеннюю гулянку, где голосистые парни и девки пели языческие весняные песни.
А можно было и вот так, как сейчас, попасть на свадьбу.
Извозчичья пролетка пристроилась к свадебному поезду, который снова медленно двинулся к церкви. Радостно, весело зазвонили в колокола.
– Жаль, мы опоздали, – сказал Рубец. – Перед тем, как отправиться к венцу, «продавали невесту» – древнейший обычай, сохранившийся, пожалуй, только в этих местах. «Продается», собственно, не сама невеста, а ее коса, и то символически – за пятак или гривенник... Но песни, какие песни, Илья Ефимович, поются при этом!
И он тихонько напел своим приятным тенором, придерживаясь здешнего говора и интонаций:
– Какой странный язык! – удивился Репин. – Я все время прислушиваюсь к местному говору и с трудом понимаю...
– Да, чудовищная смесь белорусского наречия с языком российским, отчасти украинским, даже польским и литовским... Ведь тут находился перекресток военных дорог.
Веселый поезд останавливался еще не раз – бойкие дружки жениха просили у родителей невесты «подорожную» – чарку водки. И каждый встречный тоже просил «подорожную» и, повеселев, пристраивался к толпе, идущей к церкви.
Репин с интересом слушал незнакомые обрядовые песни, от которых веяло чем-то древним, когда люди верили в веселого бога Лада, в огонь и нагих русалок, живущих на деревьях. Он доставал альбом и тут же с сожалением клал его обратно: пролетку сильно бросало на рытвинах и ухабах.
Рубцу было легче, и в тетради то и дело появлялись каракули нотных знаков.
– Итак, старая мелодия останется жить... Это очень хорошо, это отлично! – искренне радовался Репин. – А слова?.. Неужели ты не успеваешь их записывать! Анна Михайловна, да помогайте же, бога ради!
После венца, выйдя из церкви, все запели новую песню о ветре, что сломил вершинку березы. И как береза теперь будет жить без этой вершинки, так и мать молодой будет теперь жить без красной сыроежечки-дочки, без ее русых кос, без ее девичьей красы.
– Сколько поэзии, господа, сколько настоящего чувства! – не уставал восхищаться Репин. – Ах, если бы я родился композитором!
Все на свадьбе было, как заведено исстари. Особой песней встречали молодых на пороге, потом запели новую, когда мать поднесла дочке вышитый рушник, и опять сменился напев, когда за стол садились молодожены.
Тем часом хата быстро наполнялась зваными и незваными гостями. Они стояли в сенях, сидели на полатях, свешивали любопытные головы с печи. Те, что не протиснулись в дом, довольствовались местом под окнами. Всем хотелось посмотреть на свадьбу.
В хате стало тесно и душно.