Полковник Бульбах презрительно усмехнулся. Он уже немного изучил русских. Они непредсказуемы. Сначала совершают поступок, потом думают. Пленные переглядывались. Их тоже пугала любая неожиданность.
Анохин не пришел, а прибежал в комендатуру. Резко распахнул дверь и встал на пороге знакомого кабинета. Лицо его исказилось от боли и негодования.
– Согласен! – почти закричал он удивленно вскинувшему глаза майору. – Согласен на штрафбат! На трибунал!..
– Можно. Я похлопочу, – спокойно сказал майор.
– Это же гитлеровцы, товарищ майор!
– Это – пленные.
– Какая разница! Я даже их запах на дух не переношу! Сколь они у меня друзей переторкали! – взмолился Анохин. – Осерчаю, не дай бог! Как тогда?
– Тогда, бесспорно, трибунал. А сейчас?
– Что «сейчас»? – не понял Анохин.
– Вызывать комендантский взвод?
– Зачем?
– Сдадите свою амуницию. Вместе со Звездой. И, для начала, на гауптвахту. Пока я буду оформлять дело в трибунал.
– Ну а если без комендантского взвода? Если как-то по-хорошему? Ну не переношу я их!
– По-хорошему? – ласково спросил майор и вдруг остервенело закричал: – Кру-гом!.. Ша-гом марш!
Не ожидавший от майора вспышки такого гнева, Анохин развернулся по-уставному, неловко зацепив левой ногой правую. Едва не взвыл от боли. Зашагал…
А майор добавил вдогонку:
– Это армия, а не детский сад! Хочу – не хочу, переношу – не переношу!.. – и покачал головой. Хорошо, что капитана не было. Он бы позлорадствовал.
Глава четвертая
Трясся и кряхтел старенький вагон-теплушка. На устланных соломой двухэтажных нарах спали пленные. Кое-кто из-за тесноты спал и под нарами, где тоже толстым слоем была настелена солома. Маленькие, под самым потолком, окошки были забраны колючей проволокой, в одно из них выведена труба печки-буржуйки.
Часть вагона, примерно треть – для охраны, – была выгорожена брезентом, натянутым между стойками. Полог брезента откидывался и служил дверью. Здесь было чуть просторнее, топилась своя буржуйка и на нарах лежали матрасы, а не солома. Из ящиков с инструментами и со всяким крепежным железом был сооружен стол, над ним покачивался подвешенный на проволоке фонарь «летучая мышь». На другом ящике, в уголке, стояла кое-какая посуда, котелки, кружки, лежали буханки хлеба, нож, ложки.
Свободные от дежурства охранники спали, с головой укрывшись одеялами. На своих нарах худой радист-очкарик Комаров возился со старенькой трофейной рацией «телефункен». Антенна протянулась к окошку, штырь был выставлен наружу через уголок отбитого стекла. На движения руки Комарова рация отзывалась жалобным писком и треском.
Стучали колеса, скрипел вагон.
Чумаченко рассматривал расстеленную на ящике-столе карту. Долго рассматривал, затем перевернул лист. Покачал головой. Похоже, что в картах он не очень разбирался, но перед своими подчиненными ему было приятно выглядеть занятым.
Анохин лежал с открытыми глазами. Он был весь погружен в свои думы. Очевидно, невеселые. За брезентом слышался невнятный немецкий говор.
– Глинище, – сам с собою рассуждал Чумаченко. – С чего так назвали? Глины у них, что ли, навалом?
– Налей, – попросил Анохин, не поворачивая головы.
– Так НЗ же…
– Ну, отщипни чуток от НЗ.
Чумаченко, отвернувшись, налил спирта из фляжки в кружку. Анохин, привстав, выпил. Конвоиры посмотрели на него, втянув ноздрями спиртовый запах.
– Товарищу лейтенанту после госпиталю для поправки, – пояснил старшина и, предварительно обтерев рукавом, протянул Анохину огурец.
– Что еще за Глинище? – хрустя огурцом, спросил Анохин.
– Да вот, – Чумаченко ткнул прокуренным пальцем в карту. – Нам в этих Глинищах выгружаться. А деревушка, где строить, Полумгла – вона где!
Анохин присел на своих нарах, стал разглядывать карту.
– До этой Полумглы еще ого-го! – Он измерил расстояние пальцами, как циркулем.
– И чего бы им в Глинищах эту самую вышку не строить, – задумчиво сказал Чумаченко. – И «железка» здесь, и тайги хватит. Все под рукой.
– Может, место низкое. Для вышки, я так понимаю, высотка нужна.
– Высотка! Высотки всем нужны. Вона какие бои за эти высотки! А дойти туда как? Вы поглядите, Емельян Прокофьич, в окно.
Анохин увидел: за окном летела белая снежная крупка. Он поднялся, подошел к окну, подтянулся. Пороша густо покрыла землю, четко выделив тропы и дороги…
Темнело быстро: словно кто-то там, наверху, одну за другой гасил свечи.
– К зиме едем, Емельян Прокофьич, – продолжил Чумаченко. – А вещевое довольствие у нас – хуже некуда. Продуктовое тоже… И шанцевый инструмент – слезы. Как справимся? А ответственности-то мильон и маленькая тележка!
Анохин нахмурился.
– Чего ж раньше молчал? Когда грузились.
– А откуда вы знаете, что молчал? – возразил Чумаченко. – Я все начальство на ноги поднял. Жизни им не давал. Чуть до Батюка не дошел. А что толку, когда на складах почти ничего нет.
Анохин отвернулся к стенке теплушки, замолчал. А Чумаченко продолжил: