идеалами тогдашнего общества. Правда, кое-кто из людей этой среды тоже
окунулся в водоворот тогдашней кипучей жизни, но, во всяком случае, таких было
крайне мало. Мои же новые знакомые стояли в стороне от общественного
движения. До них доносился лишь весьма отдаленный шум бурного потока,
который с могучею силою несся по русской земле. До их ушей доходили
обыкновенно только курьезы и пошлости, выкидываемые, если можно так назвать,
"формалистами движения" этой эпохи, которые только по внешности
придерживались идей и стремлений шестидесятых годов. Под их покровом они
проделывали вещи нередко весьма безобразные и пошлые, одни -- вследствие
своего скудоумия, другие -- для того, чтобы ловить рыбу в мутной воде. Узнавая
только курьезы о последователях новых идей, знакомые моего дяди высмеивали все
общественное движение, рассказывали о нем небылицы и представляли все и всех
в комическом виде.
К нам в гостиную начали входить мужчины. Подле меня сел один из офицеров и
спросил, почему я не принимаю никакого участия в разговоре. Я отвечала, что тут
говорят о модах, о которых я не имею никакого понятия, да они меня и не
интересуют. При своей экспансивности и наивности я имела глупость прибавить
еще:
-- Я думала, что услышу рассуждения о литературных произведениях, о правах
человека, а тут болтают только о тряпках...
-- Не советую вам, mademoiselle, идти по этой стезе... Этак, пожалуй, вас скоро
увлекут девицы, которые отрезывают свои косы, и молодые люди, разгуливающие
лохматыми!.. Да-с, теперь молодежь перестает мыться, чесаться и прилично
одеваться, и все это чтобы выгадать время для изучения наук!.. Неужели ради этого
и вы погубите ваши косы?
В эту минуту к нам вошел дядя и предложил потанцевать. Одна из дам села за
рояль, и я весь вечер с увлечением носилась в вальсах и польках. Офицер, который
высказал опасение за участь моих кос, заметил мне, что теперь он успокаивается
насчет моей будущности: страсть к танцам удержит меня "от неприличного
общества экстравагантных лохмачей обоего пола".
Первые недели, проведенные в доме родственников, сонная, однообразная жизнь,
пустые разговоры окружающих все сильнее угнетали меня. Сильно возмущала
меня и нравственная сторона этих людей. Я постоянно замечала лицемерие,
фальшь и угодничество подчиненных офицеров относительно моих
превосходительных родственников, их любезную готовность служить им,
выказываемую в их присутствии, и беззастенчивые насмешки над ними за их
спиной. Что касается моей тетушки, то она особенно поражала меня своим
ничегонеделанием, растительною жизнью, которую она вела, необыкновенною
сонливостью и интересами, проявляемыми ею лишь к мелочам.
Это была женщина роста выше среднего, в ту пору лет под сорок, с остатками
если не красоты, то миловидности и светского изящества; но ее чрезвычайно
портила улыбка, застывшая на губах ее неоживленного лица. Она просила меня
называть себя не тетя (что она находила вульгарным), a "ma tante", была
чрезвычайно любезна со мною, но истинной доброты от нее я не видала,-- по своей
натуре она вообще была к добру и злу совершенно равнодушна.
Когда она приходила в столовую утром, она долго перемывала уже вымытую
посуду, а покончив со своими "чайными обязанностями", отправлялась в
сопровождении лакея осматривать комнаты; при этом она поднимала с пола и
мебели каждую соринку, кусочек ниточки или оброненную булавку и, указывая
находку, спрашивала своим обычным спокойным голосом:
-- А это что же? Получался ответ:
-- Вероятно, маленький барин изволили обронить.
-- А на вазе опять грязь? -- спрашивала генеральша.
-- Да ведь это муха! Разве ее уследишь, треклятую? Где села, там и нагадила!
-- Рассуждения о мухе можешь оставить при себе. Все свои замечания тетушка
высказывала, не повышая
и не понижая тона, без запальчивости и раздражения, но так как ежедневно на
нескольких предметах она усматривала что-нибудь, не согласовавшееся с ее
понятием об идеальной чистоте и аккуратности, то обыкновенно приказывала по
нескольку раз в день подметать добрую половину своей огромной казенной
квартиры. Несмотря на то что генеральша держала себя с прислугою без окриков и
брани, та ненавидела ее как за придирчивость ко всякой мелочи, так и за
требовательность какой-то сверхъестественной чистоты, а еще больше за
ужасающую скупость. Повар не смел поставить суп на плиту, не доложив ей об
этом, и по числу обедающих должен был при ней наливать в кастрюлю известное
количество кружек воды. В ее комодах, в разных узелках и мешочках хранились
самые крошечные обрезки материй и полотна. Когда приходилось чинить белье или
платье детям, генеральша, прежде чем выдать горничной лоскуток, долго
приноравливала его к дырке, чтобы не дать обрезок чуть-чуть больше того, чем
было нужно. Если кто из прислуги жил в ее доме подолгу, то только благодаря ее
супругу, которого домашние служащие очень любили.
Вспыльчивый, крикливый и шумливый генерал был по натуре жалостливым и
добрым человеком. После вспышки гнева, во время которой он осыпал
провинившегося, а иногда и невинного, отборного русскою бранью, он то и дело