Читаем Ночь предопределений полностью

Там, за окном, у дома на противоположной стороне улицы, о чем-то разговаривали две старухи в надвинутых на самый лоб жаулыках. По топкому, размолотому в пыль песку брела рыжая дворняга, разморенная зноем, с повисшим из пасти языком. Громкоговоритель на площади был здесь хорошо слышен — передавали концерт из оперетт Кальмана. Взрычал и пронесся по дороге мотоцикл, оставляя позади, как ракета, дымящий хвост. За рулем сидел милиционер в расстегнутом кителе.

— Маньяком!— сказал Гронский.— Судите сами: отказаться от красавицы-жены, от карьеры, от Петербурга, от возможности заниматься важным и, видимо, близким ему делом — вы тут упомянули о военной реформе — кинуть все это и предпочесть эшафот?.. Да, для человека нормального, психически полноценного, здорового — это немыслимо!.. И напротив — вполне естественно для маньяка, одержимого своей идеей, сосредоточенного целиком только на ней... Скажите, у него в роду встречались психически больные?.. И он сам — в этом смысле у него были какие-нибудь... отклонения?..

— Никогда не слышала ничего подобного.— Айгуль поджала губы.— И очень даже странно, что вы можете так говорить о нем...

— Ну, отчего же?— сказал Карцев.— Не так уж это странно, к тому же — не столь уж ново и не столь свежо... Хотите рыбку?— Он протянул Айгуль выложенную на ломтик хлеба сардинку.

— Нет,— сказала Айгуль.— Не хочу... И сумасшедших у Сераковского в роду не было! И сам он был абсолютно здоровый во всех отношениях человек, так что не будем!..

— Не совсем...— сказал Феликс. Он сам не знал, как у него это вырвалось, но вырвалось.— Не совсем, Айгуль. То есть вы не совсем правы,— поправился он.— Сам Зигмунт был человеком крайне экзальтированным, даже с некоторой склонностью к мистике, особенно в молодые годы, но не в том дело. Его брат Игнаций, не знаю, читали вы или нет, так вот он... Словом, он действительно считался душевнобольным. Да и мать Зигмунта, Фортуната, не вполне... Правда, тут все можно объяснить страшным потрясением, связанным с гибелью мужа...— Ему хотелось развить мысль о натурах необычайно хрупких, ранимых, превосходящих своей ранимостью, отзывчивостью на чужое страдание, тот предел, который — но кем?.. когда?..— принят за норму... Однако мысль эта была для него самого слишком смутна, его перебили.

— Вот видите!— воскликнул Карцев, а Гронский покивал головой, одобряя подтверждение собственных слов.

Айгуль смотрела на Феликса почти с ужасом. Он развел руками, вернее — сделал только намек на этот жест, виноватый и извиняющийся. Но раскаяния не почувствовал. Бедная девочка!— подумал он.— Как сладко грезить, прогуливаясь по берегу моря... Да нельзя же так прожить всю жизнь!

Карцеву ответил Жаик. Он, посмеиваясь, возразил ему в том смысле, что при таком подходе к довольно значительной и, бесспорно, совестливейшей части человечества... И Карцев, тоже посмеиваясь, ответил, что Достоевский порядком устарел, с его представлением о совести как непременном атрибуте человека, даже в самых злодейских его вариантах...

— Двадцатый век,— сказал он.— Достоевский и эти его Раскольниковы, князья Мышкины... Не наивны ли они в век Хиросимы?..

— Зигмунд Фрейд!..— сказал Гронский,— Да, друзья мои, Зигмунд Фрейд!

Айгуль сидела, покусывая губы, хотя лицо ее продолжало сохранять выражение улыбчивого внимания. Но где же ей было сладить и с Достоевским, и с Фрейдом, и с Карцевым, объездившим весь мир, и с Гронским, снисходительно взирающим на нее с высоты своих лет...

— А Клод Изерли? Помните, один из тех, кто бомбил Хиросиму?..— Когда-то Феликсу хотелось написать пьесу об этом летчике, который у себя на родине был произведен в национальные герои, награжден высшими орденами — и вдруг поднял бунт, объявил, что он не герой, а преступник, что атомные бомбардировки — предел варварства, что атомную бомбу необходимо запретить, а его самого — судить для примера и назидания потомству... Скандал разразился на всю Америку, на весь белый свет...— Хоть это и двадцатый век, но в этой истории есть кое-что от Родиона Раскольникова, согласитесь...

— Хорош Раскольников!— расхохотался Карцев,— Тот кокнул одну старушку, а этот — двести тысяч! Количество, как нас учили, переходит в качество!.. А главное, он тоже был...— Карцев крутнул пальцем, как бы вгоняя штопор в висок.

— Зигмунд Фрейд,— повторил Гронский.

— И вообще,— весело блеснул Карцев стеклами квадратных очков,— не грех помнить, что у истоков мирового донкихотизма... Вот именно — донкихотизма! — стоит явная патология. Ибо Рыцарь Печального Образа... Как вы полагаете, какой диагноз поставил бы ему нынешний психиатр?

— Ну, я думаю,— понимающе улыбнулся Гронский,— в отношении маниакально-депрессивного психоза не возникло бы никакого сомнения... Кроме того, полагаю, тут имел место бред реформаторства, параноидальный бред и, разумеется, мания собственного величия...

Все рассмеялись, кроме Айгуль. Феликс, вторично чувствуя себя предателем, тоже не мог удержаться от улыбки. Розыгрыш шел совершенно явный, хотя в нем, как во всяком розыгрыше, ощущалось хорошо упрятанное жало.

Перейти на страницу:

Похожие книги