После вчерашнего для всех было очевидным, что ее придется уговаривать; Феликсу же казалось, что тут никакие уговаривания не подействуют, она не столько
Жаик вышел за нею следом. Он был красен, разгорячен, но доволен.
Они заперли музей, прикрепили к двери записку со строгим словом «Ремонт», завернули по пути в кочегарку, где двое paбочих, пользуясь прохладой, среди бумажных мешков с цементом и развороченных кирпичей пили из термоса чай, направились в гостиницу. За Айгуль уже заехали целым поездом, составившимся из машины Чуркина и музейного автобуса, при этом клаксоны обеих машин завывали перед ее домом, пока она, подгоняемая их остервенелым ревом, не пробежала, все уторапливая шаги, через двор, не захлопнула за собой калитку и не вскочила в «рафик». На ней было легкое, в голубую полоску, платье, белые босоножки, белая сумка на ремешке через плечо, со свернутой в трубку тетрадкой, торчащей из не застегнутой до конца молнии.
Как выяснилось впоследствии, Жаик весьма кстати eй напомнил, что автобус, приданный музею в целях пропаганды уже давненько не отправлялся в лекционную поездку, теперь же возникла возможность отчасти поправить положение... Так что и Айгуль ехала со всеми вместе — для дела.
Тем временем уже и утро кончилось, и благословенный холодок сменился зноем, как всегда после пыльной бури, еще более неистовым. Но то ли в степи, то ли в движении жара ощущалась меньше, а может быть, защищаясь от действия палящих лучей, организм погружался в состояние, подобное анабиозу, так или иначе, Феликс все явственней ощущал постепенно заполнявшее его чувство покоя, какой-то блаженной отупелости, когда прошлое, не исчезая, отступает куда-то в сторону и становится как бы не твоим прошлым, и в это прошлое — как бы чужое, не твое — уходит и то, что случилось совсем недавно... Уходит — и уже не в силах ни слишком тревожить, ни волновать.
Он краем глаза посматривал в окно, на плывущую мимо блеклую полуденную степь, и краем уха прислушивался к тому, что говорил Бек об Утуджяне. Он задал Беку какой-то вопрос, и тот, оторвавшись от книги (по тюркскому средневековью, понял Феликс, через плечо пробежав несколько строк), в ответ заговорил о подземных сооружениях, суперсовременных, вроде убранных в глубину гаражей, рынков, универмагов, железнодорожных вокзалов и станций метро, а от них перекинулся к супердревним — катакомбам, пещерным жилищам и храмам.
Он говорил, будто лекцию читал, с обычной методичностью, ясностью, но то ли монотонность его голоса, чересчур тихого и ровного, то ли что-то еще в Беке раздражало его сегодня.
Он не столько слушал Бека, сколько смотрел, отвалясь на пружинящую спинку, в окно, и голос Бека терялся, таял в таком же монотонном урчании мотора, в звуках голосов Карцева и Спиридонова (на редкость, впрочем, сегодня молчаливого и даже подавленного), в голосах Риты и Веры, загоравшихся смехом всякий раз, когда автобус начинало потряхивать и подкидывать... Его порядком разморило, и Феликс рад был, когда они въехали в аул из нескольких домишек и Жаик, выйдя из притормозившего «газика», в который Чуркин усадил его и Гронского, помахал рукой, сигналя Кенжеку.
Из дома, перед которым они остановились, вышла старуха в покрывающем голову и плечи кимешеке и, несмотря на жару, плюшевой безрукавке. На ногах у нее были глубокие резиновые калоши. Пока они с Жаиком разговаривали, обрадованно улыбаясь друг другу и чему-то смеясь, все вышли из машины размяться. Возле дома были привязаны два верблюжонка, умилительно-забавные, нелепо-изящные на своих высоких ножках, чем-то напоминающие акселерированных школьников-старшеклассников.
— Прелесть какая!— сказала Вера, широко распахнув глаза. Но когда Айгуль потянула ее за собой к одному из верблюжат, она вскрикнула и уперлась. Ее едва удалось уговорить потрогать его, коснуться нежной, как пух одуванчика, шерстки. Впрочем, спустя, минуту она уже освоилась, и пока Айгуль, успокаивая, трепала верблюжонка по нервной большеглазой морде, Вера с удивленной и восторженной улыбкой оглаживала его бархатный горб.