Последнее что запомнил Алексей — это щелчок рукоятки передачи и собственный голос, сорванный до сиплого шёпота, повторяющий единственное слово.
Само слово он не запомнил.
Потом, в свете прожекторов, заливших дроссель, были люди, спешившие откуда-то издалека, был проявившийся вагон, гружёный длинными графитово-чёрными цилиндрами. Михалыч что-то говорил, размашисто указывая в сторону леса. Алексей плакал — откуда-то из глубины нутра, содрогаясь тяжёлой дрожью и ничего уже не видел из-за своих слёз.
Утро третьего от последнего рейса дня разбудило Родимцева незнакомым гулом двигателей. Пошатываясь — все эти дни он провёл не выходя из своего домика, практически на одной воде — он подошёл к двери и выглянул наружу.
На площадке у диспетчерской стояла пятёрка тяжёлых четырёхосных МАЗов с огромными прицепами. Вокруг машин собралось уже всё население Станции во главе с Михалычем. Тот радостно ходил вокруг, только что не целуя тёмно-оливковые борта, местами украшенные цветками знаков радиационной опасности. Начальник заприметил Алексея и подбежал к нему, обнял за плечи.
— Ну вот ты… вот. Ну слава богу… ты главное посмотри, посмотри, красота какая.
Алексей стоял, молча уставившись в одну точку.
— Ты понимаешь, это же передвижной ядерный реактор! И система геопривязки. И самое главное, что защита в этом реакторе — она же из стабильной материи сделана. Всего три миллиметра в толщину листы! Понимаешь!
Алексей молчал.
— Не понимаешь… — покачал головой Михалыч и как-то даже сдулся, — не понимаешь.
— Не понимаю, — Родимцев еле пошевелил спёкшимися губами.
— Мы теперь сможем дроссель прямо на вырубке развернуть. Это ты понимаешь?
И тут щёлкнуло что-то в голове у Алексея. И не из-за машин — те так и остались для него нагромождением стальных листов защитного цвета. Он вдруг понял, что значили глаза начальника Станции.
Глаза, каждую ночь вглядывавшиеся в темноту в ожидании первого проблеска лобового прожектора локомотива. Глаза, видевшие каждого, кто ушёл по «нитке» и не вернулся.
И это он, Михалыч, отогнав прочь матерящихся сапёров, тащил по рельсам взрывчатку к машине из плоти и крови. И он проворачивал рычаг детонатора. И он оставался наедине с угасающим существом, некогда бывшим машинистом «нитки».
И три дня назад он один стоял у пульта дросселя, под страхом всех доступных ему наказаний изгнав прочий персонал за пределы Станции, когда на самой опушке из багрового марева вынырнул тепловоз и медленно пополз дальше, волоча за собой нечто такое, что ни описать, ни представить невозможно. И это он вытащил и Алексея, и Вячеслава, и груз — от самой последней черты, когда по всем инструкциям ему полагалось спасать лишь себя самого.
Отныне это не повторится никогда. Ни одного человека не заберёт теперь проклятая стальная нитка. Ни единой души не посмеет утащить в зазеркалье. И Алексей будто сам ощутил, как сваливается с плеч Михалыча — а в какой-то мере и с его собственных — тот непомерный груз, что лежал на них долгие годы.
Мир вокруг словно заново налился цветом, ожил, будто начисто вымытый. И земля под ногами стала легче. Пружинистой стала земля, захотелось смеяться и прыгать и, да, целовать эти чёртовы машины.
И ещё — Родимцев вдруг сказал неожиданно для самого себя, сказал, потому что чувствовал до самой глубины своего существа, что не может сказать иначе, что если не скажет — обязательно, через день, месяц, год, но обязательно и непременно пожалеет, и будет жалеть до самой смерти.
— Михалыч. Я остаться хочу. Неважно кем, неважно как — но я ведь по-другому не смогу. Выть буду… но не смогу.
Михалыч посмотрел на Алексея каким-то другим, новым, тёплым и грустным взглядом. Вздохнул. Потом кивнул:
— Не сможешь.
Потом ещё помолчал. Потом продолжил.
— Ты вот что, пиши заявление, я тебе скажу какое — поедешь в Громкий. Был ты в Громком? Вот обязательно тебе надо там побывать. Тебе теперь везде дорога будет, в такие места, о которых ты и думать не мог. Давай, дорогой мой, всё хорошо будет. Отлично будет всё.
— А здесь?
— А здесь, раз уж ты встал, давай-ка помогай принимать технику.
И они пошли, сквозь косые рассветные лучи, по примятой росной траве. И, другие люди — те, что были всё время рядом, тоже пошли. Толстыми кабелями соединяли машины. Вкручивали в землю растопыренные лапы аутригеров. Тянули к диспетчерской и дросселю паутины временных линий. Сверяли показания датчиков с пухлыми расчётными таблицами — и снова переподключали, перенастраивали и перепроверяли.
И откуда-то сверху — откуда глядят лишь безмолвные птицы и безучастные боги — они, должно быть, походили на огромный, пребывающий в постоянных метаморфозах символ, тревожный и радостный одновременно.