Читаем Нина Горланова в Журнальном зале 2004-2006 полностью

Помпи вслух заметил: теперь будут выскакивать наперебой, что они лучше своего учителя. Вязин про себя: “Вот эту фразу Васи я заслужил”.

За день до ухода Серафима сказала:

— К сожалению, мы живем в эпоху, в которой существует смерть.

Вязин сверкнул расширенными глазами на Серафиму, почти счастливый. Он не ожидал, что интеллектуал может дойти до этой мысли — что смерть не нужна, хотя она назойливо присутствует в этом мире.

Гроб был закрыт. Объяснили: она сделалась страшная. Просто никто не мог смириться с тем, что ее лицо стало неподвижным. Ведь в нем все время гуляли какие-то солнечные ветры, а без них любой покой — уродство...

— Одна Серафима меня любила — больше в Перми никто не любит! — сказал Помпи на поминках Кондеевой.

Владу Вязину, слышавшему эти слова, неудержимо подумалось: сначала покусал всех, как бешеный пес, а теперь любви захотелось. Чтобы затереть эту неподходящую мысль, Вязин встал и сказал так:

— Свобода, за которую боролась Серафима Макаровна, сослужила ей потом. Все лекарства, которые продлили ей жизнь на несколько лет, можно было купить только в эпоху рынка. Раньше они не доходили до нас. А рынок пришел после перестройки, которую шестидесятники на своих плечах...

Валуйский не дал ему закончить:

— Ну хоть здесь-то от своих глупостей вы нас освободите! Какой рынок? Серафима Макаровна рынок не приняла... Она была за социализм с человеческим лицом.

Но все равно ощущение продолжалось светлое. Речи были обыкновенные: что в центре Перми памятник надо поставить и срочно надо собирать воспоминания для книги о Серафиме. Помпи тут же сказал, что издаст в течение недели, только тексты подавайте!

—... за день до смерти Серафима Макаровна мне говорит: “А вы знаете, что Сергейчук купил мастерскую! Будет картины писать”. За день до смерти... он, видимо, позвонил, а она рада.

— ...всегда можно было позвонить, когда в школьную программу ввели русское зарубежье. И Серафима Макаровна говорила: “Берите карандаш, пишите! Сначала о Набокове...”

— А помните, как мы эту Острицу, Мокрицу раздавили?

— УстрИцу? Да, было дело. Да, тогда Серафиме больно досталось.

Помпи тут вдруг добавил:

— А что еще можно ожидать от Перми — города стукачей!

Влад Вязин не удержался:

— Чего на Перми-то останавливаться? Всю страну надо назвать стукачкой, всю планету! Пора уже подыскивать другую планету, более благородную

— ...Серафима говорила в последние годы: “Все рушится в университете, стипендии не платят, стены облупились, единственное, что мы можем — не снижать духовную планку!”

* * *

Глаша и Стеша говорили Софье: мама, пора стричься — ты уже вся заросла, сколько можно горевать по Серафиме Макаровне!

— Кстати, чем отличается циник от скептика? — спросила Глаша.

Софья спрямленно ляпнула, что циник живет без Бога — она часто всех отсылала к высшей причине. А Вязин начал из бесконечности: в Древней Греции циники были киники, это не то что сейчас: те были бескорыстны, отказывались от необходимого, Диоген жил в бочке. А нынче уж... циник — это негодяй в тонком плане, сам он может и не совершать подлостей, но слова... А слова ведь сбываются!

Софья набрала номер Вики. А какие волосы были у Серафимы Макаровны! Не то что у меня.

— Я тебя жду в своей мастерской, — сказала Вика.

Про свою работу она теперь говорила так важно, будто из волос скульптуры ваяет. Из Софьи, с ее широкими костями лица и слегка притопленным носиком, Вика сделала чуть ли не персонажа Эль Греко! Так постригла и замысловато пустила под сложными углами волосяные течения, что их невидимые струения длились на лице, обтачивая его и удлиняя.

— Умерла наша голубка, — повторяла Софья, глядя в зеркало, где эльгрековские глаза отражали невидимое умственное небо.

— А мне снится она, — сказала Вика и завихрила последний пучок волос. — Каждую ночь говорит: темно! Я отвечаю: “Молюсь за вас, Серафима Макаровна, ведь уже светлее стало, правда?” — “Правда. Но темно”. Вот сейчас Моника придет, давайте вдвоем насядем: выпросим свидетельство о смерти, закажем панихиду.

Моника привела обкорнать своего сына. Он размахивал бластером, который, завывая, тарахтел и взблескивал разными огоньками.

— Ты прямо как новый русский, — сказала Софья.

Бластер издал очередной пульсирующий вой.

— Да нет, какой я новый русский! — бойко и рассыпчато возразил мальчик. — Мне уже четыре года. Вот когда я родился, тогда я был, конечно, новехонький русский, а сейчас какой я новый!

Бластер захрипел по-больному.

— Синтезатор барахлит, — сказал малыш, изобразив на лице подсмотренное где-то озабоченное выражение шофера, прислушивающегося к перебоям в машинном сердце.

Вдруг у него все сдуло с лица, и он умчался в угол салона, чтобы понаблюдать, чем это зеленым таким гадким мажут старушке лицо. Он подбежал и уставился, жадно познавая. А Моника сказала, извиняясь:

— Невозможный ребенок!

Софья сразу ринулась своим новым утонченным лицом в разговор:

— А где они — другие-то, кто из них возможный... Я вчера отбелила блузку Глашину, а там, оказывается, растворился-обесцветился телефон юноши некоего! Откуда я знала, что этот клочок бумажки в кармане?

Перейти на страницу:

Похожие книги