И писательство — тоже фридмон. Да что писательство — каждый рассказ! Ведь там свое пространство, ритм везде разный, время течет то быстрее, то медленнее. И свое небо — и свой низ. Закончил писать — вышел автор из фридмона, сразу занырнул в другой…
Фридмон по имени Наташа появился у нас в 1978 году. С писательским фридмоном у него было кое-что общее — горение. Когда рассказ пошел, все забыто, я очнулась — на кухне черно, а полотенце, которое кипятилось, сгорело в уголь. Вдохновение пахнет горелым полотенцем. С Наташей же горели нервы. В первый день, помню, она 29 раз прибегала со двора с подружкой (поесть, попить, в туалет, за конфетой, переодеться, за куклой и пр.). Я всякий раз вставала из-за машинки и открывала дверь. Считала не я, а сосед дядя Коля — он, оказывается, спичку ломал всякий раз, когда слышал звонок в дверь. У него тоже нервы... На следующий день для Наташи мы сделали отдельные ключи.
Только недавно поняла, чем меня сразу взяла Наташа. На ней были материны золоченые босоножки, как у “Олимпии” Эдуарда Мане! На ребенке это выглядело так нелепо — до слез… Было ей шесть лет (а мне, в сущности, и того меньше, видимо, раз я так безосновательно верила в успех). Сонечке исполнилось только два. И это было столкновение миров! Наташа могла ей небрежно бросить:
— Отойди, а то так дам, что ты улетишь!
— А я вообще летать не умею, — совершенно честно отвечала дочь (летают ведь птицы, так она понимала).
И все-таки поверх всего шло облако огромной любви к нашей приемной дочке.
Первые две недели помню как сплошное вдохновение, даже несколько заполошное. А если учесть, что я и рассказы пишу не словами-образами, а любовью-жалостью, то много оказалось общего между этими двумя фридмонами…
Нас все спрашивали: зачем взяли чужую девочку, и мы отвечали правдиво: мать Наташи посадили. Мы же раньше ее подкармливали, водили по врачам, как бы все получилось автоматически.
— Понятно. Вы — автоматы.
— Нет, мы не автоматы.
— Пулеметы?
Чтобы прервать этот разговор, Слава начал читать свои вирши:
Клавиш биенье в квартирном фридмоне,
Тайнопись трещин на желтом фоне,
Крови кипенье от склянки чефира
Нам заменили сокровища мира…
Ну, чефир здесь явно для рифмы, мы пили просто крепкий чай.
А приемная дочь в самом деле дарила нам много приятных сюрпризов! Порой от нее исходил какой-то свет, как от Наташи Ростовой — не небесный, а земной, но утешающий.
— Теть Нин, когда я прославлюсь, ты будешь только во французских платьях ходить.
Правда, чаще она говорила: “Теть Нин, ты такая простая!” (в смысле — наивная). Я просила: “Называй меня хотя бы ВАШЕ ПРОСТЕЙШЕСТВО”. Сама Наташа могла выдать такое, что никогда не пришло бы мне в голову! Мол, почему в “Цветике-семицветике” девочка не оторвала один лепесток и не загадала: “Пусть у меня будет еще один волшебный цветочек”? Я иногда звала ее так: Цветочек. Чаще — двойным именем:
— Цветочек-деточка, беги погуляй, а я поработаю.
Работа, кстати, двигалась поначалу совсем плохо. Слава с тоской смотрел на мои первые рукописи, вслух читал первую фразу:
— Небо над поселком было серым, — замолкал, а потом добавлял: — Да, небо было серым, как рассказ, лежащий перед вами, читатель.
Он сам стал писать фантастику, где роились такие сгустки образов, что мне пришлось учиться у мужа. Наконец два моих рассказа напечатал “Урал”. А Славу вскоре пригласили на совещание по фантастике. Мне пересказывали такой диалог: “А Нина с ним поедет?” — “Зачем?” — “Так она же за него пишет все!”. Но подруга, которая отвечала, резонно заметила, что все наоборот: Горланова без Букура строчки сочинить не может — он все правит у нее…
Слава говорил, что капля елея убивает рассказ, вычеркивал у меня все уменьшительно-ласкательные суффиксы. Я долго не могла с этим смириться. Распла’чусь — бегу к Лине Кертман, моей лучшей подруге со студенческих лет: “Поругалась с мужем!”.
— И я поругалась. Это нечеховское поведение!
— И у моего — нечеховское.
— Я — серьезно!
— И я…
— Просто дошла до белого каления!
— Я тоже.
— Я прямо две тарелки разбила…
— Твоя взяла: я ни одной тарелки не разбила.
…Жили-были две мысли. Они все время спорили. Одна мысль говорила: “Да пиши как тебе хочется! Литература — это самовыражение”. А другая отвечала: “Нет, литература должна помочь понять ситуацию. Думай о читателе, пиши ясно!”.
Несмотря на такие колебания, оставалось еще много свободы: о ком писать, в каком жанре, сколько времени… Но порой не было свободы на саму свободу: гости с раннего утра и до вечера. Тогда я повесила на двери объявление: “Дорогие друзья! Прошу до 5 вечера не беспокоить нас без крайней необходимости! Мы работаем”.
Я в библиотеку ездила вечерами, муж дежурил в охране “сутки через трое”, и две машинки стучали дуэтом — последние удары во фразе звучат ведь музыкально: ча-ча-ча. Объявление не помогало — гости приходили до пяти, и каждый говорил, что он шел мимо и не мог определить, что есть крайняя необходимость, а что — нет.
— Если не знаешь, значит, не крайняя, — объясняла я.
Но объявление переписала:
“Дорогие друзья! УМОЛЯЮ: не беспокойте нас до 5 вечера!”.