Следующий год, в целом окрашенный всё той же скукой общественного упадка и политического гнета, принес несколько значительных событий. 21 февраля в Москве скончался Гоголь. Некрасов, видимо, узнал об этом от Тургенева, а того известил Боткин: «Теперь скажу тебе весть печальную: сегодня в 8 часов утра — умер Гоголь… Я сей час с панихиды — лицо Гоголя очень мало изменилось, только черты сделались резче. Вот что я еще узнал от слуги, который ходил за ним: за 11 дней до смерти — ночью сжег он все свои бумаги, он тогда болен еще не был, по крайней мере явно не был болен; но он говорил, что чувствует, что скоро умрет. Как только он сжег свои бумаги, так словно он опустился, и с тех пор собственно начинается его болезнь. Когда его сажали в ванну — это было за 1 суток до смерти — он противился, не хотел — остальные сутки он был в беспамятстве, в беспамятстве и умер». С этой смертью в русской литературе как будто произошел какой-то обрыв. Гоголь уже более десяти лет не издавал ничего, кроме рожденных под несчастливой звездой «Выбранных мест из переписки с друзьями», вызвавших насмешки и негодование, и многие перестали надеяться, что второй том «Мертвых душ» оправдает ожидания и станет значительным событием (Белинский довольно жестоко написал незадолго до смерти, что, похоже, от таланта Гоголя ожидать больше нечего); но, несмотря на это, он продолжал присутствовать в литературе. Публику потрясли и обстоятельства его похожей на самоубийство смерти, которой предшествовало уничтожение рукописей, как будто завершившее дело самоуничтожения, которому великий писатель предавался последние годы.
«Мир опустел» — такое чувство испытали многие образованные русские люди, и, несомненно, то же ощутил Некрасов после чтения письма Боткина, которое Тургенев наверняка показал ему и Панаеву — по просьбе самого автора. Конечно, для Некрасова Гоголь был не только фигурой огромного значения, но и главой (пусть и никогда этого не признававшим) того литературного направления, к которому принадлежал сам Некрасов. Как и многие другие, он, видимо, в эти дни перечитывал «Мертвые души», глядя на хорошо знакомые строки через призму трагической судьбы их автора, ставшего жертвой сомнения в правильности избранного пути (представлявшегося Некрасову тем же, что и его собственный), ломавшего себя ради того, что он считал более важным и правильным. (Позже Некрасов напишет Тургеневу: «Вот честный-то сын своей земли! Больно подумать, что частные уродливости этого характера для многих служат помехою оценить этого человека, который писал не то, что могло бы более нравиться, и даже не то, что было легче для его таланта, а добивался писать то, что считал полезнейшим для своего отечества. И погиб в этой борьбе, и талант, положим, свой во многом изнасиловал, но каково самоотвержение!»)
Судьба Гоголя, возможно, впервые привела Некрасова к мысли о стихах, о поэзии не как о занятии или даже профессии, но как о жизни и судьбе — не в затертом эпигонами значении «жребия», «удела» и прочего, но в каком-то ужасающе буквальном смысле: что поэзия может стать непосильной ношей даже для гения. Это открытие побуждает его создать поэтическую декларацию, написанную как бы в диалоге с Гоголем, — стихотворение «Блажен незлобивый поэт…», варьирующее мотивы знаменитого лирического отступления в «Мертвых душах» о двух типах писателей, в котором Некрасов увидел отражение мучительных сомнений, превращающих поэтический дар в наказание, в страдание и пытку.
У Гоголя первый писатель — счастливый, «который мимо характеров скучных, противных, поражающих печальною своею действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека, который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал одни немногие исключения, который не изменял ни разу возвышенного строя своей лиры, не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратьям, и, не касаясь земли, весь повергался в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы» — противопоставлен другому, «дерзнувшему вызвать наружу всё, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, — всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшему выставить их выпукло и ярко на всенародные очи!». Первому живется легко: «Всё, рукоплеща, несется за ним и мчится вслед за торжественной его колесницей»; второй не может похвастаться лаврами и любовью толпы: «…без разделенья, без ответа, без участья, как бессемейный путник, останется он один посреди дороги. Сурово его поприще, и горько почувствует он свое одиночество».