Китайскими пейзажами можно восторгаться, совершенно не ожидая от них никакого формального новаторства. То же самое можно сказать о многовековой традиции христианского искусства: стигматы не вспыхивают вдруг в экспрессионистском гротеске, а от юродивых никто не ждет, что они вдруг зайдутся в кубистском экстазе. Одни и те же персонажи фигурируют в этих произведениях из века в век, причем иконография их остается практически неизменной, а репрезентационный авторитет нисколько не снижается. Советское искусство призвано было исполнять стабильные конфессиональные функции, а потому естественным образом было склонно к схожим повторам. На протяжении веков покровительство западноевропейского искусства было христианским, как и покровительство русского искусства середины ХХ века было советским. Когда Луначарский утверждал, что советское искусство должно вдохновляться «здоровыми пластами искусства прошлого (например, Ренессансом)»[562], он пытался обеспечить культурному производству именно такого рода стабильность, для него неразрывно связанную с высшими достижениями человечества. Взгляд этот подразумевает также ряд ортодоксальных норм, которые следовало поддерживать посредством ограничений, принуждения, давления. Поскольку революция большевиков должна была стать последней из всех революций, то их искусство не могло не быть стабильным, и единственно верно было предпочитать модернистскому ниспровержению четко спланированную систему проверенных временем ценностей, которая вызывала бы у народных масс стойкий интерес, развлекала бы их и помогала бы им развиваться.
С этой точки зрения весь проект в целом можно счесть глубоко экспериментальным: как создать устойчивую систему из переменчивого хаоса модернизма, в котором художник считался провидцем новых неизбежных революций? Как художнику оставаться в рамках дозволенного, но при этом вызывать интерес? Хотя мы нередко полагаем, что это было не так, публика – читатели, кинозрители, театралы – очень активно потребляла искусство. Чтобы сделать поточное производство интересным, необходима определенная доля новаторства. Советские люди читали запоем и толпами ходили на балет и в оперу. Сможем ли мы извлечь какой-либо важный урок из этого эксперимента в создании публичного, коллективного искусства, основанного на единообразии – или даже единомыслии, – которое противоречит ценностям капиталистического искусства?
Современные исследователи посвятили немало времени произведениям, которые, как считалось раньше, не заслуживают вдумчивого критического разбора. Маршалл Лестер из Калифорнийского университета в Санта-Круз ведет чудесный киноклуб, где показывают исключительно жанровые фильмы. После каждого сеанса дискуссия начинается не сразу; кажется, что об увиденной картине решительно нечего сказать, кроме самого очевидного. Но как только беседа завязывается, зрители начинают делать самые неожиданные выводы. Жанровые фильмы, бульварная литература и другие формы поп-культуры непроизвольно выполняют важную работу по выражению коллективных тревог и перемен в мировоззрении. И «стандартное» советское искусство, несомненно, достигало схожих результатов. Даже если в советском искусстве того периода меньше гениальных личностей, дух времени все-таки должен был выразить себя в нем со всей присущей ему полнотой. Особого новаторства тут и не требуется; напротив, оно бы, пожалуй, помешало уловить едва заметные сдвиги, выраженные в повторах. Можно только надеяться, что в скором времени возникнет школа изучения советской культуры, которая будет толковать ее с той въедливостью, с которой Кэролайн Уокер Байнам толкует средневековые христианские артефакты[563]. Искусствоведы видят в Средних веках многочисленные коренные переломы, в отдельных случаях занявшие несколько столетий, которые были обусловлены как развитием живописной архитектоники, так и пересмотром общественных ценностей.