Принято утверждать, что советская власть в это время активно истребляла всякую художественную изобретательность и привечала посредственность. Кроме того, считается, что подлинные таланты покидают поле культурного производства в такие застойные периоды. Но неужели не было никаких художников – благо– или злонамеренных, – которым удалось бы совершить эстетические открытия в рамках этой системы? На 10-м пленарном заседании Союза писателей в 1945 году Александр Твардовский говорит о беспрецедентной ситуации, в которой оказались многие солдаты в послевоенное время, и о необходимости отобразить этот опыт в литературе. На том же пленуме Анна Караваева обсуждает проблему создания искусства, которое смогло бы адекватно передать пережитое людьми в ходе недавней войны:
…[н]адо осмыслить то вдвое неповторимое, что внесла война в нашу жизнь, чем обогатила наших людей великая битва за родину. Поиски нового связаны с новаторством в литературе. Было время, когда новаторством считалось или словотворчество, или своеобразие остроумного приема. Наша советская литература, пройдя вместе с народом сквозь огонь и испытания Великой Отечественной войны, очистилась от всяких внешних наслоений и излишеств, от погони за эффектом, она стала много проще и строже. Нам стали ближе, чем когда-либо, художественные традиции русской классической литературы. И когда мы говорим сейчас о новаторстве, мы должны иметь в виду новаторство внутреннее, смысловое. Оно требует от писателя большой вдумчивости, зоркости, наличия «чувства нового»[561].
Караваева полагает, что «Панфиловцы на первом рубеже (Повесть о страхе и бесстрашии)» Александра Бека и «Гвардейцы» Юрия Лебединского добились этих целей: они отмечены этим «внутренним, смысловым новаторством». Но что же имеет в виду Караваева, говоря о «чувстве нового»? Проблема поиска своего места в коллективе после ужасающей травмы имеет достаточно универсальный характер, чтобы к ней можно было подойти с разных точек зрения. Великая Отечественная война была коллективным опытом, поглотившим множество уникальных частных трагедий, и после ее завершения людям, которые понесли тяжкие личные потери, пришлось заново вливаться в общество, коренным образом преобразившееся в ходе немецко-фашистского вторжения. Художник, задумчиво взирающий на чистый холст на картине Гелия Коржева «В дни войны» (1954), – это не романтик, ждущий вдохновения от музы, но слуга народа, выражающий свою потребность в социальном заказе. Тут имеет место художественное одиночество совершенно иного типа. Пустой холст обращен к зрителям – как на самой картине, так и в ее интерпретационном контексте, и взгляд субъекта обращен к горизонту, который уже не является сталинским, но остается советским и социалистическим. И он пуст. Холст декларирует потребность в новых формах.
По окончании Первой мировой войны авангард представлялся уникальным выразителем обновленной реальности. А потом постепенно выяснилось, что советское искусство призвано было заполнить образовавшийся ценностный вакуум, и советский художник должен был стать, по сути, должностным лицом – героем, которого принимает коллектив и который отображает опыт этого коллектива в открытом диалоге, а не в герметичной камере индивидуалистского, самоотверженного творчества. Окружающую действительность эти художники должны были изображать как наполненную вечными ценностями, то есть такими, которые пережили даже ужасы сталинского террора и войны.
В 2010‐м, собирая материал для своей книги о лечебно-профилактических учреждениях в СССР, я случайно забрел в ведомственный санаторий, откуда меня тут же выдворили, но не преминули продемонстрировать красивую соцреалистическую картину, которой работники санатория, очевидно, чрезвычайно гордились. Это и правда был весьма удачный образец традиции, но меня удивило, что им так важно было похвастать картиной перед незваным иностранцем. Отметив про себя долговечность их любви и святую веру в то, что я эту любовь разделю, я в то же время признавал, что сам, как правило, не склонен искать значительных достижений в подобных произведениях.