В Брно им постелили отдельно, ибо Ян не был представлен семье как молодой человек тридцатипятилетней дочери. Не возразил и никак не откомментировал, даже несмотря на то, что пани Криста очевидно преисполнилась надеждой сосватать наконец дочь за приличного человека — и Ян был единственным из знакомцев Элы, кому она кричала вслед: «Приезжай еще!». В Брно Ян троллил Элу костехранилищем — не пошли — и потащил на поле Аустерлица, как истинный фанат Буонапарте, и уговорились вернуться сюда в декабре посмотреть реконструкцию. Уговорились. С Яном. Да, сейчас трижды смешно вспоминать об этом. А оттуда уже сорвались в Крумлов, по которому Эла скучала, а Ян там и не был. Крумлов лежал вдоль реки как городок из пряничных домиков под глазурью, и кружило голову невероятное ощущение, что Эла вдруг выиграла в лотерею — и рядом мужчина, который ее понимает и принимает такой, как есть. Бабушке оставалось два года до смерти, она была еще и в силах, и в уме. Жесткие линии солнечного света на деревянном полу, запах воды от Влтавы, влетающий в распахнутое окно, сервиз с луковками на квадратном столе, на колом стоящей от крахмала скатерти с кружевными вамберкскими бортами. Неизменные баварские лепешки и Ян, изысканно благодарящий за гостеприимство. Когда они остались с хозяйкой вдвоем, в разом повисшей без Яновых баек тишине, на руке госпожи Малгожаты тотчас взблеснул крыльями неведомый зеленый жук со спинкой из молдавита.
— Хочешь? — спросила бабушка, протягивая к ней руку, и совершенно непонятно, что имела в виду — мужчину или перстень?
Эла поняла про кольцо, покачала головой. Ей было неловко — она знала, что мать не одобрит, да и ей казалось, права на все «драгоценности» госпожи Малгожаты принадлежат априори пани Кристе. Бабушка перевела долгий ироничный взор на дверь, в которую только что Ян вышел перекурить:
— Я бы с ним не стала. Он дикий.
— Не знаю, мне нормально.
— Он мне не нравится.
— Почему?
— Тебе рано. Хоть твой красивый мальчик и из нашей породы.
— Да у него нет ни чехов, ни евреев, ни венгров. Он чистый поляк.
— Чистый-речистый. Это неважно. В нем наша кровь.
И теперь Эла знала, о чем она говорила. Ян, как чистое желание, разрушал собой все, к чему бы ни прикасался.
На третьей декаде апреля они ворвались в Прагу, обнимаясь, и не разнимали рук, пока приключение не завершилось. Поцеловал он, только заведя в гостиничный номер у Гаштала, закрыв за собою дверь, отделив их тайну от остального мира. Тогда она думала, что это тайна, сокровенное, близость, интим. А оказалось — просто эстафета с передачей палочки в виде члена из рук в руки, женский забег, в котором дозволил ей поучаствовать. Но это оказалось потом. А была ведь взрослой дурой тридцати с лишним лет, а туда же — попалась в глупой вере, что он может быть с ней не таким, как с другими, что она чем-то отличается от его других. Удивительное было ощущение его обнаженности перед нею — не только телесной. Телесная обнаженность как раз более естественное для него состояние в отличие от душевной. Головокружительно позволить себе в своем огне идти до конца, даже если знаешь, что сгоришь понапрасну.
— Какой же ты…
Он повел бровью:
— Тварь? Мразь? Магор?
— Сукец.
— Вот. Вот ты тоже называешь меня после близости по фамилии…
Грива эта его черная ясновельможная течет по плечам, махнет головой, и пошла шелковая волна, сплошная зависть — отращивал если бы, так была б коса в руку толщиной, зачем такая парню? Зачем такие ресницы? Смотришь вблизи, и душа вон, а ведь не красавец, как он это делает? Как он добивается вот этого «ах!», еле слышного, едва слетающего с губ навстречу его взгляду? И бьет на взлете?
Лег рядом, близко, но далеко, не притираясь, как лег бы со своей. И касания его были такие, осторожные очень, пробующие, мол, как сложится.
— Странное ощущение…
— Согласен.
— Надо было остановить тебя, но я не смогла.
— А хотела?
Она промолчала. Нет, конечно. Она защищалась, ей хотелось казаться менее уязвимой. Хотя куда уж менее, если всё ему наизнанку и нараспашку, по-другому никогда не умела, если любила. Любила, любила, да.