Еще с 1908, кажется, года он был морфинистом. Старался от этого отделаться, —
но не мог. Летом 1911 г. д - ру Г. А. Койранскому удалось на время отвлечь его от
морфия, но в конце концов из этого ничего не вышло. Морфий сделался ему необходим.
Помню, в 1917 г., во время одного разговора я заметил, что Брюсов постепенно впадает в
какое - то оцепенение, почти засыпает. Наконец, он встал, не надолго вышел в соседнюю
комнату — и вернулся помолодевшим.
В конце 1919 г. мне случилось сменить его на одной из служб. Заглянув в пустой
ящик его стола, я нашел там иглу от шприца и обрывок газеты с кровяными пятнами.
Последние годы он часто хворал, — по-видимому, на почве интоксикации.
Одинокий, измученный, обрел он, однако, и неожиданную радость. Под конец дней
взял на воспитание маленького племянника жены и ухаживал за ним с нежностью, как
некогда за котенком. Возвращался домой, нагруженный сластями и игрушками. Расстелив
ковер, играл с мальчиком на полу.
Прочитав известие о смерти Брюсова, я думал, что он покончил с собой. Быть
может, в конце концов так и было бы, если бы смерть сама не предупредила его.
Сорренто, 1924.
АНДРЕЙ БЕЛЫЙ
В 1922 году, в Берлине, даря мне новое издание "Петербурга", Андрей Белый на
нем надписал: "С чувством конкретной любви и связи сквозь всю жизнь".
Не всю жизнь, но девятнадцать лет судьба нас сталкивала на разных путях:
идейных, литературных, житейских. Я далеко не разделял всех воззрений Белого, но он
повлиял на меня сильнее кого бы то ни было из людей, которых я знал. Я уже не
принадлежал к тому поколению, к которому принадлежал он, но я застал его поколение
еще молодым и деятельным. Многие люди и обстоятельства, сыгравшие заметную роль в
жизни Белого, оказались таковы же и по отношению ко мне.
По некоторым причинам я не могу сейчас рассказать о Белом все, что о нем знаю и
думаю. Но и сокращенным рассказом хотел бы я не послужить любопытству
сегодняшнего дня, а сохранить несколько истинных черт для истории литературы, которая
уже занимается, а со временем еще пристальнее займется эпохою символизма вообще и
Андреем Белым в частности. Это желание понуждает меня быть сугубо правдивым. Я
долгом своим (не легким) считаю — исключить из рассказа лицемерие мысли и боязнь
слова. Не должно ждать от меня изображения иконописного, хрестоматийного. Такие
изображения вредны для истории. Я уверен, что они и безнравственны, потому что только
правдивое и целостное изображение замечательного человека способно открыть то
лучшее, что в нем было. Истина не может низкой, потому что нет ничего выше истины.
Пушкинскому "возвышающему обману" хочется противопоставить нас возвышающую
правду: надо учиться чтить и любить замечательного человека со всеми его слабостями и
порой даже за самые эти слабости. Такой человек не нуждается в прикрасах. Он от нас
требует гораздо боле трудного: полноты понимания.
***
Меня еще и на свете не было, когда в Москве, на Пречистенском бульваре, с
гувернанткой и песиком, стал являться необыкновенно хорошенький мальчик — Боря
Бугаев, сын профессора математики, известного Европе учеными трудами, московским
студентам — феноменальной рассеянностью и анекдотическими чудачествами, а
первоклассникам - гимназистам — учебником арифметики, по которому я и сам учился
впоследствии. Золотые кудри падали мальчику на плечи, а глаза у него были синие.
Золотой палочкой по золотой дорожке катил он золотой обруч. Так вечность, "дитя
играющее", катит золотой круг солнца. С образом солнца связан младенческий образ
Белого.
Профессор Бугаев в ту пору говаривал:
"Я надеюсь, что Боря выйдет лицом в мать, а умом в меня". За этими шутливыми
словами скрывалась нешуточная семейная драма. Профессор был не только чудак, но и
сущий урод лицом. Однажды в концерте, (уже в начале девятисотых годов) Н. Я. Брюсова,
сестра поэта, толкнув локтем Андрея Белого, спросила его:
"Смотрите, какой человек! Вы не знаете, кто эта обезьяна?" — "Это мой папа",
отвечал Андрей Белый с тою любезнейшей, широчайшей улыбкой совершенного
удовольствия, чуть не счастья, которою он любил отвечать на неприятные вопросы.
Его мать была очень хороша собой. На каком-то чествовании Тургенева возле
знаменитого писателя сочли нужным посадить первых московских красавиц: то были
Екатерина Павлова Леткова, впоследствии Султанова, сотрудница "Русского Богатства", в
которую долгие годы был безнадежно влюблен Боборыкин, и Александра Дмитриевна
Бугаева. Они сидят рядом и на известной картине К. Е. Маковского "Боярская свадьба",
где с Александры Дмитриевны писана сама молодая, а с Екатерины Павловны — одна из
дружек. Отца Белого я никогда не видел, а мать застал уже пожилою, несколько полною
женщиной со следами несомненной красоты и с повадками записной кокетки. Однажды,