— Я категорически расхожусь с приверженцами так называемого «искусства для искусства», — говорил он. — Глупо полагать, что превосходное описание древесного листочка столь же важно, а то и важней изображения характера человека. Я никогда не соглашусь, что поэт, тратящий свой талант на описание листочков и ручейков, может иметь одинаковое значение с тем, кто воспроизводит явления общественной жизни. Надо прежде всего выяснить — на что употребляется талант, а потом разбирать все остальное…
— Ну, пошли опять «семинарские» рассуждения, — шутливо сказал Некрасов. — Благодарите бога, что Дружинин вас не слышит, он бы тут же предал вас анафеме.
Защитники «чистого искусства» действительно не могли без скрежета зубовного говорить о Добролюбове. Дружинин потратил не мало страниц «Библиотеки для чтения» на гневные статьи против «новосеминарского», как он выражался, взгляда на литературу, против «дидактического» направления в поэзии.
«Отрицать законы чистого искусства — значит ничего не понимать в деятельности поэтов и в законах поэзии», — патетически заявлял он.
Эти восклицанья сопровождались обычными восторгами перед «нашим счастливым, прогрессивным временем», когда общество вступило на широкую стезю плодотворных реформ.
«Поэзия сейчас свободна, — утверждал Дружинин, — и тот, кто толкает ее от чистого искусства в объятья дидактики, сатиры и обличенья, является чумой для поэтов».
Некрасов, поэзия которого никак не соответствовала требованиям Дружинина, всей душой был на стороне Добролюбова. Но он редко высказывался на эти темы, предпочитая слушать и внутренне радоваться, что вот как ярко и умно высказывает кто-то другой его собственные мысли. Он и сейчас ждал, что еще скажет Добролюбов, но тот замолчал, прислушиваясь к взволнованным детским голосам, доносившимся из глубины сада. Он вскочил со скамейки и пошел навстречу братьям, которые бежали по дорожке, предшествуемые собаками. Мальчики еще издали начали оправдываться, — их светло-серые весенние поддевочки были вконец испачканы зеленой краской. Широкие полосы разукрасили спины и полы поддевок, зеленые пятна были на лицах и руках, и даже собаки выпачкались в краске, — очевидно, и они сидели на непросохшей, только что окрашенной скамейке.
Пришлось идти домой. Мальчики смущались и шли около взрослых, собаки присмирели, солнце опускалось за крыши домов.
Добролюбов всю дорогу говорил об «Обломове», восхищаясь огромным общественным значением этой вещи. Он заканчивал сейчас статью об Обломове и был благодарен Гончарову, который своим замечательным романом дал ему возможность высказаться. Статья далеко вышла за рамки обычной рецензии: пользуясь материалом романа, Добролюбов еще и еще раз говорил о столь ненавистных ему либералах. Он доказывал полную никчемность российских обломовых, устанавливал их непосредственную связь со всевозможными представителями современного либерализма, воспетыми во многих художественных произведениях, и утверждал, что эти прекраснодушные люди, вскормленные на труде крепостных, являются злейшими и опаснейшими врагами народа.
Некрасов слушал его молча. Он был вполне согласен с Добролюбовым, ему тоже очень нравился «Обломов», — обидно, что он оказался напечатанным не в «Современнике». Что ж делать! Зато лучшая критическая статья об этом произведении появится в «Современнике».
Дома Василий, снимая с него пальто, сказал, что недавно заходил Чернышевский.
— Он оставил мне что-нибудь?
— Нет, ничего не оставили. Только сказали, что напрасно вы и его гулять с собой не позвали. Еще Ипполит Александрович заходили, — они вас дожидаются, у Авдотьи Яковлевны сидят.
Некрасов пошел на половину Панаевых и остановился, услышав за дверью Авдотьи Яковлевны всхлипыванья и дрожащий от слез голос:
— Я очень, очень несчастна… — говорила она, — мне так плохо живется в последнее время, так плохо, так плохо…
Лицо Некрасова потемнело, он сжал кулаки и хотел уйти. Но Авдотья Яковлевна заговорила о нем.
— Никто не знает, как он меня мучает, как много у меня горя… У него такое жестокое сердце, такой тяжелый характер… Я теперь стала старая, никому не нужная, у меня никого нет, и я все время одна, одна…
Ипполит Александрович заговорил успокаивающим голосом. Разобрать слова его было невозможно, и Некрасов быстро ушел к себе. Глаза его пожелтели, он тяжело дышал и шумно захлопнул за собой дверь.