Сказав это, Некрасов быстро отошел от окна. Занавес, задев по лицу его собеседника, упал, закрывая ночь, улицу и пьяного, уже свалившегося на тротуар. Клубный литератор, широко открыв глаза, смотрел Некрасову вслед. Некрасов спокойной походкой направился к дверям зала; шел быстро, не оборачиваясь, не глядя по сторонам, и только спина его немножко согнулась, точно он боялся, что его подстерегает неожиданный удар сзади.
Он догадывался, кто торопится разнести весть о неблаговолении «Колокола» — это один бывший сотрудник «Современника», ушедший из журнала вскоре после появления Добролюбова. Бездарное и мелкое существо, он затаил обиду на «не оценивших» его руководителей «Современника» и с величайшей радостью ловил все слухи о неприятностях, случавшихся в журнале. Сегодня Некрасов уже видел его мельком, он перебегал от одного стола к другому, лицо его сияло сдерживаемым восторгом, а поздоровавшись с Некрасовым, он так торжествующе блеснул глазами, что Некрасов сразу подумал: не случилось ли чего с очередным номером журнала?
Войдя в зал, Некрасов не подошел к столам, а прищурился, разыскивая сплетника глазами. Он увидел его посреди группы людей на другом конце зала, что-то оживленно рассказывающего. Видно было, что его слушали внимательно, — никто не отходил, не оглядывался, лица всех горели любопытством. Глубоко вздохнув и поправив ставший вдруг тесным галстук, Некрасов решительно направился к группе. Его заметили только тогда, когда он подошел вплотную. Рассказчик замялся на полуслове. Все оглянулись и, расступившись, дали дорогу Некрасову.
— Говорят, почтеннейший, вы читали последнее произведение Искандера, в котором он сулит нам ордена и награды? За какие же это заслуги?
«Почтеннейший» смутился. Он долго тряс руку Некрасову, рассыпаясь в изъявлениях своего почтения, уважения и сочувствия.
— Крайне прискорбный факт, уважаемый Николай Алексеевич, крайне прискорбный, — говорил он, сочувственно заглядывая Некрасову в глаза. — И не только для вас лично — для всей русской журналистики, для всего передового русского общества. Такая пощечина, такой удар по наиболее, можно сказать, видным представителям отечественного радикализма.
Некрасов, молча слушавший всю эту тираду, осторожно высвободил свою руку.
— Очень благодарен за изъявляемое вами сочувствие, но никак не могу понять — почему вы так взволнованы этой статейкой? Нас так часто ругают в последнее время, что мы уже привыкли к этому.
Сочувственное выражение мигом сбежало с лица собеседника. Ему и так трудно было удерживать это выражение — слишком сильно он ликовал.
— А вот вы прочтете «Колокол», уважаемый Николай Алексеевич, тогда увидите-с… Увидите-с, что она представляет для вас лично, уж не говоря о господине Добролюбове и господине Чернышевском. Лично-с, лично-с для всех вас троих! — воскликнул он, и торжествующее злорадство откровенно зазвучало в его голосе. — Померкнет ореол-с! Потускнеет-с. Скандальчик получается, и какого масштаба! — на всю Европу.
Некрасову стало противно. Он скользнул глазами по окружавшим его людям — они молча стояли вокруг, слушая с напряженным любопытством. Некрасов круто повернулся и вышел из круга, снова молча расступившегося перед ним. Он быстро сбежал с лестницы, вышел на улицу и, подозвав ожидавшую его коляску, поехал домой.
Он сидел, забившись в угол, сгорбившись, опустив голову. Его знобило, он поднял воротник пальто и засунул руки глубоко в карманы. Отчаяние и гнев боролись в душе, сменяя друг друга. Отчаяние, пожалуй, было сильнее, к нему примешивался страх перед этой неизвестной статьей; в ней могло быть все что угодно, — он не имел оснований ожидать милосердия от Герцена.
Все это были звенья одной и той же цепи — и эта статья, и обвинение в похищении огаревских денег, и разваливающаяся дружба с Тургеневым, и недоброжелательство старых друзей. Все они были из одного клана — могущественного и замкнутого, а он оказался изменником, перебежчиком в чужой лагерь. Они не простят измены и всегда будут относиться к нему злее, чем к тем, на чью сторону он перешел, потому что он «свои», а изменивший «свой» ненавистнее, чем чужие.
Он почувствовал, что зубы его стучат от озноба, и оглянулся по сторонам. Коляска повернула на Литейную, прохладный ветер подул в лицо, на улице было пусто, белое перламутровое небо казалось необычайно высоким. Он был совершенно один в этом сияющем городе; никто не беспокоился о нем, никто не ждал его с тоской и тревогой, никому не было до него дела.
Он вдруг с нежностью и тоской вспомнил Белинского. Как тяжела для него потеря этого человека! Он увидел его ясно, как живого: выпуклый лоб, ясные глаза, мягкие светлые волосы. Он вспомнил то светлое, возбужденное состояние, в которое впадал он, выходя от Белинского после долгих ночных бесед. Тогда он долго бродил по опустелым улицам, вот под этим же самым белым, высоким небом. У него не было коляски и он бродил пешком, в худых сапогах и потрепанном пальтишке, но насколько спокойнее, чище, радостней было у него на сердце.