– У нас не цех, а труппа, – говорит он, – кстати, надо будет подумать о первомайском концерте. Это был бы очень неплохой подарок товарищам. Значит, ты ничего не понимаешь в технике? Плохо. Придется тебе заняться токарным делом.
Украинец Приходько – прекрасный токарь. До войны он был награжден орденом Ленина как ударник. Об этом, конечно, знаю только я и Линдер. Спаси бог, если про это пронюхают немцы. Приходько зовут Мыкола. Вернее, он сам так называет себя – истинно по-украински, твердо, но в то же время певуче и ласково. Меня он называет Стэпан, и звучит мое имя в его произношении необыкновенно красиво и певуче.
Работает Приходько совершенно поразительно. Я любуюсь филигранной точностью движений. Кажется, его руки живут отдельно от него самого. Он быстро разговаривает со мной, смотрит по сторонам, изредка – прищуром – переглядывается с Линдером, но это не отражается на его работе. Сначала я любуюсь его артистичным трудом, а потом недоуменно смотрю на Приходько: ведь это он на немцев так работает!
Линдер привел меня к нему неделю тому назад – учиться.
Я учусь прилежно, но все время недоумеваю: какой резон так мастерски вытачивать детали для фашистов? Сначала я думал, что Приходько берегут для какого-то другого, неведомого мне дела, но, наблюдая за ним, я ничего не заметил. Хотя, быть может, здесь настоящая конспирация.
Понял я все, когда сам начал работать – и не подручным, а токарем.
– Ты теперь все усвоил, – говорит мне Приходько, – по-нашему, усвоил. Сейчас я тебе объясню, как надо усваивать по-немецки. Мыкрон – понимаешь, что значит?
– Мыкрон?
– Ты ж не украинец, не «ы» говори, а «и».
Смеемся. Он продолжает:
– Так вот, в каждой детали неточность допускай на микрон или на половинку – всего-навсего. Больше не надо: повесят. А микрон – тоже немало. Теперь: резцы кроши. Дай побольше деталей на выработку, подприбавь оборотов – и готово! Мастеру жалуйся: хочу, мол, побольше дать выработки, вон сколько даю, а они – ломаются. При нем – рубай, как волк, микрон соблюдай, иначе тоже – повесят. Наука простая и несложная. Опасности никакой, только все с головой надо делать. У нас тут расстреляли перед тобой одного: так он неточность на глаз гнал. Це ж олух! Немца храбростью одной не возьмешь, его умом надо брать и хитростью.
Линдер пришел ко мне в барак и сказал:
– Степан, сейчас заучи новую политинформацию, только что с радио. Передашь людям.
– Я еще не многих знаю. Кому можно передавать?
– Попробуй поговори с Емельяновым, с двумя молодыми пареньками, которые стоят в углу, и с поляком Хрунским. Больше пока ни с кем не надо. Этих товарищей мы закрепляем за тобой, договорились?
– Хорошо.
– Привет от Коли.
– Спасибо. Как он?
– Все в порядке.
– Передай ему поклон.
– Ладно. Если с твоими людьми выйдет какая-нибудь осечка – сразу же сообщи. И все время учись у Приходько, мы тебя планируем перевести в другой цех, там мало наших людей.
Емельянов – подполковник-летчик. Партийность – неизвестна. Прошлое – тоже. Очень молчаливый и замкнутый человек.
– Хочешь закурить? – спрашиваю его вечером.
– С удовольствием.
– Держи.
– Ого! Какие вкусные сигареты. У самого-то осталось?
– Есть.
Емельянов затягивается, ярко разгоревшаяся сигарета освещает его сильное лицо. Курит он жадно и затягивается так, что весь дым в него уходит. Некоторые курят так, что много великолепного, синего, сладкого табачного дыма уходит в воздух. Значит, эти просто не умеют курить. Или неряхи. Сигарета – ценность, лучше половинку отдать товарищу, чем безалаберно тратить дым, выпуская его в воздух.
Мне нравится, как курит Емельянов. Не то чтобы жадно, зато очень аккуратно и экономно. Он докуривает ровно до половины, с сожалением смотрит на сигарету и протягивает остаток мне. Теперь курю я, а он изучающе разглядывает меня своими зелеными, широко поставленными глазами.
Молодые парни: лейтенанты Санька и Геныч – неразлучные друзья. Они попали в плен нелепо и случайно. Сидели на НП полка, смотрели в бинокли на передовую: как развертывалась атака. И вдруг выронили бинокли из глаз, потому что сзади ударили по головам прикладами автоматов. Эсэсовцы-разведчики напали на них так неожиданно, что никто не успел даже выстрелить.
Санька и Геныч – матерщинники. Они все время матерятся – до сих пор не могут опомниться, как нелепо и обидно попали в плен. Работают они как надо: вразвалочку, часто ломают резцы, – но не научно, не как мы с Приходько, а от неумения и злобы. Эти мне ясны. Я сижу с ними и рассказываю последние сводки Информбюро. Ребята радостно улыбаются и тихонько матерятся. Только матерятся они сейчас не зло, не надсадно, как обычно, а ласково и необыкновенно душевно – будто молитву шепчут.
– Слыхал, – говорят они кому-то, кто стоит за моей спиной, – наши-то как жмут, а?!
Оборачиваюсь: там стоит Емельянов и ухмыляется.
– Присаживайтесь, – говорю я, – сидим тут, балакаем.
– Ну, разве что только если балакаете. Так, значит, жмут наши, говорите?
– Я, простите, ничего не говорю.
– Как так не говоришь? – возмущаются Санька и Геныч. – Только сейчас такую нам картину положительную расписал, а теперь…