Ещё два с половиной года. Не знаю, что со мной произошло, какой-то сдвиг, и не временный, а навсегда. Школа перестала быть храмом, превратилась в место суеты и склоки. Раньше я после занятий бежал домой, наспех обедал и снова в школу — в секцию по гимнастике, в драмкружок, на занятия ПВХО (противовоздушная и химическая оборона), БГТО (будь готов к труду и обороне), или в кружок античной истории, вёл его учитель Захватихата. А ещё пионерские сборы, соревнования, стенгазета. Короче говоря, я проводил в школе всё время, с утра до позднего вечера, и не уставал, а ложась спать, ждал другого утра как праздника. Летом я изнывал от безделья, в августе чуть не каждый день захаживал в школу, сгорая от нетерпения, смотрел, как ремонтируют классы, запах крашеных парт сводил меня с ума, я ждал, не мог дождаться 1-го сентября. В школе я приобщался к миру знаний в истинном смысле. Кто-то сказал, всем хорошим в себе он обязан книгам. Я тоже, но в ещё большей степени — школе. Однако в восьмом классе всё как-то померкло — переломный возраст, война, занятия по ночам. И обстановка в классе. Каждодневный бурный галдёж эвакуированных раздражал. Если вникнуть, то они всегда были правы. Но вникать не хотелось. Совсем. Они обсуждали новости мировые, военные, тыловые, они тащили нас, тутошних, в другую культуру из нашего сонного царства. А мы противились. Мы платили им неприязнью, как будто нам было что терять. Кроме своей серости.
Вот и сегодня Аня Гуревич, вся в трепете, рассказывала, как с утра она ходила в горсуд — вон куда занесло, больше ей делать нечего. Аня слушала приговор. Судили бандита, который напал на друга их семьи, сломал ему три ребра и порвал его партийный билет, да не какой-нибудь обыкновенный, а партбилет большевика ленинского призыва — такой у Ани заслуженный друг семьи. Тот бандит тоже не простой — бывший кулак, рецидивист, уголовник, находился во всесоюзном розыске за побег из тюрьмы. Вся восьмёрка беженцев громко принимала участие, кричали как на вокзале, как при посадке в ковчег перед отплытием. Я не слушал, но от слов Ани Гуревич близко-близко дохнуло на меня тревогой, остро кольнуло предчувствие. «А фамилия у него, как ни странно, еврейская — Лейба».
У меня чётким хлопком, со звоном перекрыло уши — всё верно. Я сразу представил себе картину. Пришли к нему уполномоченные, уже новые, без маузеров, с партбилетом ленинского призыва, а Митрофан выбросил их в окно, как и в далёком двадцатом, теперь снова ему тюрьма.
«Слишком много стало антисемитизма в общественных местах, в школе, на улице, не говоря уже о базаре».
«На рынке еврею нельзя показываться, обязательно обзовут. А в очереди за хлебом или в кинотеатр?»
«Это же политическое преступление — ребро сломали большевику».
«Три ребра».
«Дело не только в рукоприкладстве, дело в антисемитизме как явлении, — как всегда умненько сказала Аня. — Суд показательный, пришли представители от заводов и фабрик, от учреждений. Приговор — высшая мера».
«Аплодисменты были?»
Вошла учительница, начался урок, меня стала колотить мелкая дрожь, холодно мне, весь покрылся гусиной кожей, еле дождался звонка и ушёл не отпрашиваясь. Больше я сюда не приду.
У деда оказалось всё просто — директор мелькомбината решил перевести его на другую должность. А дед не подчинился, зная, что суют на его место кого-то по сговору, по блату. Быстро издали приказ, пришли ему объявить, а он по-партизански их выставил, что ещё полбеды, а вот обозвал — это уже беда, это уже показательный суд и приговор. А что с партбилетом? «Якыйсь вин квиток порушив чи з Лениным, чи со Сталиным», — сказала бабушка (какую-то бумажку порвал с портретом Ленина или Сталина). Когда дед хватал обидчиков за грудки и вышвыривал, он помял, видимо, партбилет друга Гуревичей, или просто задел, или даже мог помять при условии, если бы в тот момент партбилет находился в кармане.
Значит, дома опять горе. Деда я не винил — перед войной мелькомбинат наградил его патефоном (приравнивается к ордену, сказал Митрофан Иванович). У него нет партбилета. Но дело своё он делал на совесть, он был главной опорой директора комбината — прежнего директора, он ушёл на фронт. Что ещё важно, для меня знаменательно, — почему мой дед турнул именно друга Гуревичей, а не какого-нибудь совсем постороннего, никак не связанного с нашим классом? На суде была именно Аня Гуревич, мы вместе рисуем стенгазету, она относится ко мне хорошо и всегда выдвигает при всяких выборах. Ответ простой — начался роман моей жизни, он продуман Создателем, его уже не прервёшь где попало, и дальше он будет развиваться не по твоей воле и не по воле случая, а по сюжету Творца.
Дома я ничего не сказал ни матери, ни сёстрам. Молчи, скрывайся и таи и мысли, и мечты свои. Теперь я понял, куда ходила мама с утра. Вместе с Аней Гуревич она выслушала приговор и поехала домой к детям, они теперь не только без отца, но и без деда.