Фаловать, значит, склонять, заманывать. Девку тоже, между прочим, фалуют — соблазняют, улещают, привязывают. Фал — снасть, верёвка в морском деле, старое слово, наверное, с каторжных галер. Блатные ценят яркое слово, образное. «Став на вахту в ознаменование» не они придумали. Мастырка у них — мичуринская прививка, сыроежка — карцер, дурдизель — стахановец, стиры — карты, (играют, тасуют будто стирают), стирогон — хороший картёжник, бесогон — дурак, тупарь, мочегон — нож, шмарогон — любитель шмар, девок, змея — верёвка, плаха — вахта. В старину офени — коробейники имели свой богатый жаргон, многие слова перешли в воровской запас. «По фене» урезанное слово, правильно по офене. Семантику блатные не знают, но феня-офеня держится не меньше тысячелетия.
После обхода меня остановил в коридоре Вериго: «Таскают из-за Ерохина?» Я уныло кивнул. «Ничего не будет, — уверенно сказал Олег Васильевич. — Филиппу на воле уже место приготовили, он расписку дал, что из Соры никуда не поедет. Врачей нет, а рабочих присылают, комбинат надо строить по приказу Москвы. Обещали комнату дать и молодую жену к восьмому марта».
Двадцать четыре часа дал мне Дубарев, вынь да положь ему клевету на Сталина. Пульникова можно выпустить, ни пуха тебе, ни пера, хирург. А вот зека Щеголихина надо попридержать, потому что его ждут. У нас положено до-о-лго ждать, нельзя, чтобы захотел и сразу получил. Мать с отцом ждут, сёстры за тебя страдают. Ждут-пождут, а время идёт, ждёт любимая, друзья волнуются. И растёт-вырастает трава забвения. Трава Гулага. Пройдут годы, и настанет день, когда уже ни одна душа тебя ждать не будет. «Многое замолкло, многие ушли, много дум уснуло на краю земли…»
Наше заведение ИТЛ — исправительно-трудовой лагерь. На заре советской власти задумали исправлять трудом паразитов общества, буржуев, капиталистов, кулаков, мироедов, ворьё, жульё. Много у Гулага задач, и одна из них, судя по практике, — оставлять человека без надежды. И в лагере, и на воле. Отшибить память. Чтобы все всё забыли, чтобы дети отрекались от родителей, граждане от страны, потомки от истории. Для чего так долго держали Пульникова? Чтобы он исправился, стал лучше. Он стал хуже, 12 лет назад он что-то сказал не так, то есть, смело сказал, отважно, он был способен думать, — посадили. Исправили. Теперь он трусливо молчит или говорит на ухо Куму, Гулаг своего добился, перековал. Кто следующий? Да ты следующий. Радуйся, подоспело время твоей переделки, и спасибо скажи, что в больнице разрешили работать. Только не думай, что без тебя там не обойтись, незаменимых нет. А выпустят, когда тебя уже никто ждать не будет. Дадут угол в посёлке прилагерном, и будешь ты на бумаге вольный, а по сути зека дремучий, серый заморенный, с вечной оглядкой на неусыпный надзор партийный, комсомольский, профсоюзный, гражданский, военный. И ты ещё ищешь смысла в жизни. Чем больше ищешь, тем меньше найдёшь. Дубарев не ищет, он служит каждый день и каждую ночь до потери пульса, как ты сам убедился. Он то лаской, то таской переделывает преступника в советского человека. Он знает, генералом ему не быть, а ведь мечтал. Вот стукнет тебе, как ему, сорок пять, и ты узнаешь, что жизнь наша бекова, никчёмна, бессмысленна, а ты всё надеешься, но чем ты лучше его?
Что мне делать с дурацкой песней? Нести или сжечь, кто мне скажет? Я никому не могу довериться, кроме Волги. Но почему ты всё усложняешь, если есть простое решение — накарябал подписку, кличку себе взял Ангел Непорочный, и все проблемы к чертям собачьим, ну что тебе мешает?
Книги мешают. Донос — расписка в бессилии, согласие быть подонком, унизительная форма взаимоотношений личности с государством.
Зачем я записал песню? Потому что, не блатная лира и не застольная лабуда вроде «Спозабыт-спозаброшен с молодых юных лет», а литературно грамотные, язвительные стихи. Однако никому не пришло в голову записывать, только мне, вот и расплачивайся.
Значит, Пульникову на воле уже хата готова и жену дадут к Международному женскому дню. А мне новый срок, чтобы в Гулаге, цифирь сошлась в графе «убыло — прибыло». Один хирург отпущен, второй пришпилен.
В день 70-летия Сталина я напечатал стихи в «Медике», выдумал образ гигантский, космический, я переплюнул Твардовского, Исаковского, Маяковского и Пастернака. За свои стихи меня похвалили, а сейчас за чужие обещают 58–10, нет ли в этом руки судьбы? Возмездие за бездумное сочинительство. Как вспомню Кума, дыхание замирает. Где та женщина, что приходила сюда ко мне? Даже не верится. Дважды приходила. В самые тяжелые моменты вызывала меня на вахту и предлагала спасенье… Одно утешение — значит, сейчас не самый тяжелый момент.
Смутная бьётся мысль: человека нельзя унизить, если в нём что-то есть, кроме лагеря. Не поможет кто-то. Поможет что-то. Оно во мне.